Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маргарита Николаевна и Николай Васильевич повели нас к ней через комнаты, которые казались мне дворцовыми залами.
И вот мы в комнате Ермоловой. Киот. Теплящаяся лампада. На ночном столике томик Островского в издании «Просвещения». Седая, стриженая, благообразная фельдшерица в белом халате. Из ранних осенних сумерек, уже забравшихся в углы комнаты, на нас глядят тусклые глаза полулежащей старухи в белом чепце.
Внезапно тусклые глаза вспыхивают. И я сразу узнаю Офелию. Да, это Офелия, но только дожившая до глубокой старости.
Ермолова, улыбаясь, знаками подзывает мою мать – поближе, поближе! – притягивает к себе ее голову, смотрит ей прямо в глаза и целует.
– Милая!.. – полушепчет Ермолова. – Я ведь забыла… Но теперь я все, все вспомнила!..
Из глаз ее хлынули слезы.
Успокоившись, она расспрашивает мою мать, как ей живется, останавливает взгляд на мне, говорит несколько ласковых слов.
Долго сидеть у Марии Николаевны нельзя – она быстро утомляется.
Ермолова крестит меня, потом мою мать.
– Милая… Господь с вами… Будьте оба счастливы… Будьте счастливы… если только в этой жизни можно быть счастливыми…
…………………………………………………………………………………..
И до и после этой встречи моя мать делилась со мной впечатлениями от игры Ермоловой – а она все-таки видела одну сцену из «Орлеанской девы» в торжественном спектакле-концерте, видела Ермолову в Настасье Филипповне, в лучших ролях ее осенней поры: в Беате из пьесы Зудермана «Да здравствует жизнь!», в Кручининой из «Без вины виноватых», в фру Альвинг из «Привидений», в Агнессе де Крусси из пьесы Бернстейна «Израиль», слышала, как она читала стихи в концертах.
Ермолова обладала умением бледно, даже совсем слабо написанную роль претворять в незабываемый, истинно художественный образ. Этому свидетельству моей матери я находил потом подтверждение в самокритичных признаниях драматургов, в воспоминаниях театроведов и театралов. Игорь Владимирович Ильинский говорил мне, что когда он, пятнадцати-шестнадцатилетний сорванец, слушал, как Ермолова читала стихи Щепкиной-Куперник «Песня бельгийских кружевниц», к его горлу подступили рыдания. А ведь стихи словно нарочно составлены из одних клише:
Тяните, тянитеКровавые нитиИ пойте великую песню свою:О Бельгии верной,О жертве безмерной,О славных, о павших в неравном бою.
«Все правильно, но до чего же бездарно!» – как заметил по другому поводу Горький. Однако, слушая Ермолову, читавшую рифмованное изделие Щепкиной-Куперник, никто не оставался безучастным к судьбе попираемой немецким сапогом Бельгии. Если оперная, романсная или песенная музыка прекрасна, то безвкусные или неуклюжие словосочетания стушевываются.
Рисовала мне моя мать внутренний облик Ермоловой, каким он слагался перед ней постепенно.
Как-то Ермолова приехала навестить дочь и внука, живших тогда отдельно, но застала в квартире только мою мать. Она подошла к письменному столу Маргариты Николаевны, взяла лежавшую на столе книгу. Увидев, что автор книги – Арцыбашев, молча пошла мыть руки[68].
Из дома Ермоловой моя мать всякий раз уходила с ощущением, что это не дом Ермоловой, что Ермолова здесь чужая. Отсутствующая, отрешенная, сидела она за обедом, за чаем. Ей словно всегда было холодно, и она зябко поводила плечами, куталась в платок. Морщилась как от боли, когда хозяйничавшая за столом ее золовка, Мария Петровна Шубинская, славившаяся своей скаредностью, обращалась к гостям с вопросом:
– Вы, конечно, больше не хотите чаю?
Когда я переехал в Москву, рассказы Маргариты Николаевны внесли во впечатления моей матери существенную поправку. Дело было совсем не только в том, что уклад жизни тверских дворян Шубинских, от которого припахивало головлевщиной и пошехонской стариной, был чужд Ермоловой. Ермолова была нелюдимка от природы. После революции, когда шубинский дух выветрился из ее дома – муж Ермоловой, Николай Петрович, адвокат-октябрист, эмигрировал, Мария Петровна скончалась, – Ермолову по-прежнему тяготили встречи и беседы с людьми, не принадлежавшими к тесному кругу ее знакомых:
– Маму часто навещал Станиславский, и она всегда была ему рада, но ей трудно было поддерживать разговор. Константин Сергеевич посидит-посидит – видит, что мама играет в молчанку, – и идет ко мне. Но к Станиславскому-то она относилась прекрасно, а вообще актеров, актерскую среду не любила. Знаешь ее афоризм? «Актеры – это не люди».
Няня Маргариты Николаевны, а впоследствии – Коли, «Васильевна», дожившая долгий свой век сперва у нее, потом у него, передвигавшаяся с помощью костылей, но удивительно моложавей! с гладким румяным лицом, спросила меня:
– Ты не знаешь, где сейчас Горький? Он жив? Я ответил, что здравствует, живет постоянно в Италии. Васильевна ушла в воспоминания… В то лето, когда Ермолова в Ялте подружилась с Горьким, она при Васильевне, жившей в Крыму с ней и с Маргаритой Николаевной, сказала Горькому:
– Фу, Алексей Максимыч, какой у вас скверный портсигар!
– А вы подарите получше, – нашелся Горький. Ермолова съездила в Симферополь и привезла Горькому в подарок серебряный портсигар.
Маргарита Николаевна дополнила рассказ Васильевны.
Осенью Горький без предупреждения пришел к Ермоловой. В тот день ей нездоровилось, и она велела лакею говорить всем подряд, что она никого не принимает. Лакей Горького не пустил. Узнав об этом, Ермолова пожалела, но Горького к себе все-таки не позвала. Маргарита Николаевна объяснила это так: Ермолову сдружил с Горьким их общий хороший знакомый, доктор Средин, и встречалась она с ним чаще всего у Средина. А как будет чувствовать себя Горький в особняке Шубинских? Травленым зверем? Или затеет «скандал в благородном семействе»? Не лучше ли поставить точку на этом знакомстве, пока его ничего еще не омрачило, тем более что вряд ли ему суждено развиваться? Но в антракте спектакля «На дне» в Художественном театре Ермолова, в восторге от пьесы, от игры, увидев Горького, с той порывистой непосредственностью, какая вдруг появлялась у нее, когда ей хотелось кого-то поблагодарить за только что ею пережитое сорадование актрисы, так вся и потянулась к нему. Горький сухо с ней поздоровался и отошел.
О нелегком детстве Маргариты Николаевны кое-что рассказала в своих воспоминаниях Щепкина-Куперник.
Вот уцелевшие строки из неопубликованных воспоминаний самой Маргариты Николаевны:
«Много лет спустя я узнала, что мое прощание с матерью было роковым для нее. Она видела, как я страдаю от разлуки с ней, и мои слезы заставили ее изменить совершенно линию ее жизни: она хотела уйти от моего отца к человеку, которого полюбила безграничной любовью – на всю жизнь… Но наше прощание с ней, мое отчаяние заставили ее отказаться от этого решения. Отец, совершенно не любя меня и не интересуясь моей жизнью, отказался отдать меня ей, и это заставило ее изменить ее решение и остаться со мной. Она понимала, что атмосфера дома Шубинских уже тогда была трудная и сложная, и для такого ребенка, каким была я, с моей замкнутой и вместе с тем переполненной сложнейшими чувствами детской душонкой, пребывание в «нашем» доме без нее могло быть пагубно… и она не ушла от отца и не оставила меня. Отец предоставил ей полную свободу в ее чувствах и стремлениях… и я, ничего не подозревая и не зная, какую жертву принесла для меня моя мать, нашла ее по приезде в Москву такой же замкнутой, взволнованной в глубинах ее существа, загадочной для меня и, как всегда, безгранично любимой. Мне было тогда 8 лет. О той драме, которую пришлось пережить матери, я узнала только через десять лет, в течение которых я уже не раз задумывалась о том, как одинока моя мать и, мне казалось, несчастлива. Я понимала, что у нее дома нет личной счастливой жизни. Но мне казалось, что ее и не может быть, что она, как какое-то божество, в жизни идет над всеми людьми, окружавшими ее, и равного ей человека, которого она могла бы полюбить, быть вообще не могло.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});