Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эти дни Павел часто думал о своем отце. Он дорого дал бы за то, чтобы можно было посоветоваться с ним. Вспоминал его худую руку с посиневшими ногтями, которую он, Павел, целовал всегда, когда вставали из-за стола. Он помнил, как отец, уже тяжело больной, прикованный к постели, подзывал его и гладил по голове. Тогда Павел, чувствуя знакомую ладонь на своих жестких мальчишеских вихрах, испытывал только нетерпение. Теперь он тосковал по чьей-нибудь нежной ласке, ему так нужен был близкий человек, который способен был бы прощать ему все глупости и не требовать от него унизительной покорности. Не раз хотелось ему присесть на кровать к дяде Михалу и поделиться с ним своими горестями. Ведь они любят друг друга. Кузьнар накопил большой жизненный опыт, он член партии и, наконец, двоюродный брат его матери. Но Павел как-то стеснялся его, не знал, с чего начать задушевный разговор. Кроме того, каждую минуту в комнату могла войти Бронка.
Итак, Павел был предоставлен самому себе. Он постоянно размышлял о своем поведении в редакции, о ссоре с Агнешкой и о столкновении с Виктором Зброжеком. Эти три вопроса как бы сливались в один.
Партийное собрание, состоявшееся в субботу, ни в чем его не убедило. На этом собрании он больше молчал, только два раза сделал краткие замечания и все время чувствовал, что присутствующие настроены против Лэнкота, но не понимал, почему. Ему казалось несправедливым, что партийная организация, осудив недопустимое поведение Зброжека, вместе с тем разделяла его мнение о работе редакции и тем самым как бы молчаливо признавала, что Виктор прав. Павел не мог с этим примириться. Кто же, собственно, виноват — Зброжек или Лэнкот? Как будто всем ясно, что Зброжек вел себя не так, как подобает коммунисту, и несомненно этим вопросом займется комиссия партийного контроля. Павел не стал бы голосовать за исключение Зброжека из партии. Чувство обиды прошло, и в глубине души он не питал вражды к Виктору. Но дело было совсем не в этом! Зброжек обвинял Лэнкота во вредительстве, а партийная организация, формально осудив Виктора, на самом деле безмолвно поддерживала его. Выходило, что виноват Лэнкот.
Павла, в конце концов, можно было убедить в том, что Лэнкот совершил кое-какие ошибки, и он ничуть не сомневался, что Лэнкот сам готов их признать, Но поверить, что этот выдержанный, терпеливый и самоотверженный работник целиком виноват во всем том, что творилось в редакции, Павел никак не мог. Нет! Он считал, что все несправедливы к Лэнкоту.
К тому же, если бы оказалось, что Лэнкот действительно виноват во всем и, более того, — что он действовал сознательно, это бросило бы тень и на него, Павла: значит, в лучшем случае, он — невольный сообщник политического врага! А с этим Павел ни за что на свете не мог согласиться. И он изо всех сил цеплялся за свое доверие к Лэнкоту, спасая не столько себя, сколько свое прошлое, месяцы работы в редакции, свои репортажи и партийную совесть. Всего этого он не хотел зачеркнуть, подобно тому, как зачеркнул свою любовь к Агнешке. Если бы он и это утратил, то немного осталось бы от Павла Чижа.
Возможно ли, что он так ошибался? Он перебирал в памяти все, что им написано, анализировал свои отношения с людьми, побуждения, припоминал с самого начала все факты и то, что наблюдал во время поездок в район.
И все больше убеждался, что поступал правильно. Чего же, как не правды, искал он там? Ведь он ездил по стране не с корыстной целью и не в поисках приключений. Он искал новые зерна, посеянные в душе человека, искал упорно, с трудом, ощупью. Постоянно приходилось отсеивать старую мякину, очищать руду от пустой породы. Может быть, он раз-другой и ошибся, но разве могло все быть ложью? Если это так, значит, он и в себе самом жестоко обманывался.
При этой мысли Павел чуть за голову не схватился. Нет, не может быть! Он не забыл, как боролся с собой, когда писал последний репортаж об «Искре». Как мучила его боязнь не отличить правды от лжи! Иногда, разбираясь в том, что видел, он чувствовал, что не хватает каких-то звеньев, и боялся, что может отойти от правды, за которую хотел крепко держаться. Он не смог бы объяснить, в чем она, эта правда, но знал, что ею жили его отец и мать, и Михал Кузьнар, и все, кому он верил. То была правда его родных и друзей, его класса, честная правда простых людей во всем мире. Павел страстно верил, что есть она и в его жизни. Лишь иногда — особенно, когда он писал, пытаясь анализировать сложные и разнородные явления новой действительности, им овладевала тревога, как бы не утерять путь к этой правде, которую часто трудно бывает распознать. В такие минуты он искал поддержки и обычно находил ее у Лэнкота. Так было, например, тогда, когда ему предстояло писать вторую статью об «Искре»: он послушался советов Лэнкота, выражавших волю партии. Как можно было ему не поверить? Кому же было верить, если не Лэнкоту, партийному товарищу и руководителю, человеку, который не щадит своих сил для их общего дела? Нет, нет, не могло это быть ошибкой! Если бы даже все обмануло, не мог изменить ему, Павлу Чижу, инстинкт, пролетарское чутье, от которого не укроется никакая подлость. Ведь он — сын рабочего. Бреясь по утрам, он часто смотрел на свое лицо в зеркале, словно проверяя, не утратило ли оно той твердости и решительности, какой жизнь отметила черты всех Чижей. И всегда находил их где-то между глазами и подбородком, в складке рта, такой же, как у его отца.
На собрании в субботу, в то время как Магурский, Яхник, Бергман и другие выступали с обвинениями, Павел упрямо старался в душе оправдать себя. Он считал, что виноваты все: Магурский молчал до сих пор, Снай критиковал только «в кулуарах», Бергман ничего во-время не заметил, а Зброжек не сумел бороться по-партийному. «Вот она, их справедливость! — мысленно насмехался Павел, слушая их. — Она заключается только в том, что они ищут козла отпущения». Почему бы лучше каждому не говорить о самом себе? А между тем каялся только один Лэнкот. Павел считал, что самокритика Лэнкота искренна, хотя, пожалуй, слишком поверхностна: Лэнкот отделывался общими фразами. Однако Павлу было ясно, что никто здесь не разделяет его мнения, что и в этом он одинок. И его охватило беспокойство и раздражение. Чего им, собственно, нужно? Оставалось одно — ждать следующего собрания.
Второе собрание состоялось через несколько дней.
В кабинете опять стоял густой дым папирос «Шахтер», но сегодня собрание носило несколько иной характер. Обошлись без вступительного слова и сразу начали обсуждение. Должно быть, за эти дни люди во многом разобрались: в их выступлениях чувствовалась непреклонная убежденность и сосредоточенность. Видимо, каждый в отдельности принял какие-то решения.
Начал Магурский. Начал с резких, почти грубых слов, брошенных прямо в лицо Лэнкоту. Глухо звучал его обвиняющий голос, и каждый упрек падал, как удар. Казалось, Магурский в такт своим словам топчет неуклюжим башмаком какой-то мешок, брошенный в углу комнаты. Никто не смотрел в этот угол. Все происходило в душном, гнетущем молчании. В промежутках между фразами слышно было только свистящее дыхание Лэнкота. Он был испуган, и всем был заметен его страх, он исходил от него, как воздух из проколотого пузыря. После Магурского выступил Яхник, за ним — Бергман и Снай. Обвинения были те же, что и на предыдущем собрании, но теперь называлось имя, гремели факты, доказательства, звучали цитаты. И делались выводы: перестроить редакционную коллегию, изменить методы работы, усилить влияние партийной организации в «Голосе».
Все это заняло немного времени и прошло удивительно легко. Лэнкот и не пытался защищаться. Было так, как будто группа людей решила сдвинуть вросший в землю огромный камень, а когда на него навалились, собрав все силы, он неожиданно легко поддался и, сдвинутый, оставил по себе не такой уж глубокий след. После общего усилия наступила тишина, полная удивления и облегчения, — и через минуту-другую люди уже как будто забыли о присутствии Лэнкота. Бергман и Магурский с увлечением обсуждали неизбежные перемены в личном составе редакции. Лэнкот сидел рядом, а они перекрикивались чуть не через его голову.
«Почему он молчит?» — в смятении недоумевал Павел. Он уже немного презирал Лэнкота и в то же время жалел его. «Ну, чего он боится? — твердил он про себя. — Ведь не может все это быть правдой…» Он посмотрел на потное и бледное лицо Лэнкота, и ему стало стыдно за него.
Прозвучало имя Зброжека. Кто-то, — кажется, Снай — рассказал, что Зброжек поранил руку стеклом, и рана загноилась. Теперь ему впрыскивают пенициллин, и он уже неделю лежит в постели. Этим и объяснялось его отсутствие на прошлом и нынешнем собрании. — Я так и думала! — усмехнулась Хоманек. Завязался общий разговор, все галдели разом, забыв о Лэнкоте. И тут только взял слово Павел.