Посмотри в глаза чудовищ. Гиперборейская чума. Марш экклезиастов - Михаил Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павлуша! С ума сойти…
Забытый юбилей.«В наше бурное время среди праздников и трудов, забот и сомнений иногда совершенно незамеченными проходят даты, знаменующие события важные, судьбинные, но по причинам то ли конъюнктурным, то ли случайным задвинутые в тень, в темный исторический чулан, а порой и выброшенные как будто бы за ненадобностью из дому. Кто вспомнит сегодня, что ровно сто лет назад в городе Иркутске на улице Знаменской в семье отставного военного врача родился мальчик, которому суждено будет сказать свое веское слово в истории Отечества, но которого за слово это проклянут, оболгут и возненавидят? Более того, приняв слишком близко к сердцу эти проклятия, он всю жизнь свою проживет с каиновым клеймом братоубийцы. Однако давайте попробуем отойти на время от готовых клише, навязанных народу в свое время либеральной прессой, и еще раз присмотреться к этому офицеру, »палачу Петрограда«, »душителю свобод«, »помеси Аракчеева и Бонапарта"…
В раннем детстве потерявший мать и отца, мальчик был выращен дедом, человеком образованным, суровым и сильным. Закончив с золотой медалью гимназию, он решил пойти по его стопам и поступил в учительскую семинарию, по завершении которой уехал в село Култук школьным учителем. Однако страстное увлечение природой и обычаями народов родного края подвигли его на научную стезю, и в тысяча девятьсот тринадцатом году мы уже видим его работником естественно-исторического музея при отделении Географического Общества. Уже был составлен план монголо-бурятской этнографической экспедиции, когда грянули залпы Великой войны.
С первых месяцев вольноопределяющийся Москаленко на фронте. Ранение, школа прапорщиков, первый офицерский чин. В неудачной кампании пятнадцатого года взвод подпоручика Москаленко в течение трех суток удерживает безымянный железнодорожный разъезд, обеспечивая отвод наших войск. За этот подвиг – первый Георгиевский крест и производство по службе. К марту семнадцатого года Павел Москаленко уже штабс-капитан и кавалер ордена Св. Георгия III степени – ордена, который в то время мог быть пожалован самое малое полковнику.
Отречение государя Императора Николая II штабс-капитан Москаленко воспринял крайне болезненно и некоторое время был близок к тому, чтобы, подобно многим офицерам, оставить службу – четыре ранения позволяли ему совершить это без урона чести. Однако солдаты батальона, которым он командовал, не позволили ему сделать этот шаг, могший стать роковым не только в его судьбе, но и в судьбе Отечества нашего.
После неудачного июньского наступления полк, в котором служил Москаленко, был выведен на пополнение и переформирование в район Луги, в лесной лагерь.
По распоряжению генерала Корнилова все четыре батальона были сведены в один, командовать которым назначен был штабс-капитан Москаленко.
Интересно, что это назначение охотно приняли командиры других батальонов, будучи выше чином. Доблесть и воинское умение бывшего сельского учителя тем самым оказались общепризнаны.
Благодаря некоторой удаленности лагеря от населенных мест, а также железной дисциплине, установленной новым командиром вразрез с практиковавшимся в армии губительным своеволием нижних чинов (что было, как ни покажется странным, поддержано батальонным комитетом), общее разложение армии не коснулось батальона. Интенсивно велась учеба: командир поставил перед собой и всеми солдатами и офицерами задачу создать архибоеспособное подразделение, заведомо сильнейшее, чем равное по численности германское. «Мы выбивались из сил, для сна оставались считанные часы, – рассказывал позже майор Корженецкий. – Мало того, что солдатиков необходимо было научить всему военному искусству – их требовалось и оградить от тлетворного влияния многочисленных и наглых от осознания безнаказанности вражеских агентов. Бог знает, каким чудом нам удалось отстоять их умы и сердца:»
После того, как генерал Корнилов, преданный Керенским, «оказался» мятежником и заговорщиком, с Москаленкой произошла некоторая перемена. «Он будто бы увидел что-то впереди, – рассказывает далее Корженецкий, – и отныне был подчинен лишь достижению той невидимой нам цели:»
И когда в октябре к Петрограду были двинуты войска, а затем остановлены приказом командующего округом, Москаленко приказа не выполнил и продолжал движение к столице.
Вечером двадцать четвертого октября сводный батальон вошел в Петроград по Ижорской дороге.
Уже было доказано с цифрами в руках, что мятеж в столице был обречен на неудачу, что против едва десяти тысяч плохо вооруженных боевиков и матросов разложившегося от безделья Балтийского флота было повернуто сто пятьдесят тысяч штыков верных правительству частей, что гарнизон восстание не поддержал и оставался по крайней мере нейтральным, что имевшемуся у мятежников крейсеру негде было развернуться между мостами и набережными, и что нужно было всего лишь дождаться прибытия этих самых частей, чтобы одним моральным давлением заставить мятежников разойтись по домам: Все это, разумеется, так. И все же что-то заставляет все новые и новые поколения историков и публицистов доказывать и доказывать и доказывать это, по их мнению, очевидное.
Батальон по дороге рос, как снежный ком: к нему присоединились две казачьи сотни, шестидюймовая батарея, бронеавтомобильный взвод; кроме того, вооруженные студенты и гимназисты, вышедшие в отставку офицеры и рабочие образовали милиционерскую роту под командованием прапорщика Гринштейна.
Около полуночи произошло первое вооруженное столкновение: группа пьяных матросов попыталась остановить продвижение колонны…
Всю ночь и большую часть дня батальон метался по городу, как рикошетящая пуля, терзая и разя. Но не следует все жертвы этих действительно страшных часов взваливать на печи москаленковцев: и если чудовищный разгром на Миллионной улице и в Смольном – дело рук, безусловно, усмирителей, то побоище на Мойке учинили латышские стрелки и саперы, замаливающие свое участие в мятеже. Разрушения же в городе произведены были по большей части снарядами «Авроры».
Да, наличие крейсера было серьезным козырем в руках мятежников. Но одно дело грозить из жерл неподвижным и беззащитным дворцам – и совсем другое вести борьбу с того же калибра орудиями, бьющими с закрытых позиций. Два часа отряды мятежников, столпившись на Арсенальной набережной, наблюдали из безопасного далека за ходом сражения; наконец малоповоротливое и слабобронированное времен Цусимы чудовище получило четыре попадания кряду, загорелось и врезалось в быки Двоцового моста: В сущности, это был конец мятежу, но еще долгих десять часов свистели пули и лилась кровь.
Позднее хмурое утро двадцать пятого было отмечено исходом из города матросов: на миноносцах и лодках, катерах и ялах они плыли к Кронштадту. Им стреляли вслед, но лениво. А чуть позже разбрелись по домам и боевики– «красногвардейцы». Патрули измученных москаленковцев блуждали по пустому холодному городу. В здании городской Думы для них устроили временную столовую; проглотив по несколько ложек горячей каши и по кружке сладкого кипятка, они шли дальше, на ветер и колючий летящий снег. Поздно вечером к перрону Балтийского вокзала прибыл первый эшелон с фронта…
Вот тогда оказалось, что гарнизон исправно несет свою службу.
Тем временем Москаленко арестовал командующего округом Полковникова и объявил себя «временным диктатором» столицы…
Два дня спустя собравшийся в Народном доме второй Съезд Советов осудил авантюру большевиков и анархистов и призвал временное правительство к скорейшему созыву Учредительного собрания.
А тридцатого октября вернувшийся с войсками Керенский арестовал Москаленко за превышение власти и неподчинение приказам…
Лишь в двадцать втором году он вышел из тюрьмы – последний из арестованных по октябрьским событиям. Уцелевшие в ночь мятежа главари повстанцев либо были спроважены за границу, либо заседали в Думе. Так что амнистией, дарованной Алексеем Николаевичем по случаю принятия Конституции, воспользовался он один.
Два года спустя Павел Григорьевич Москаленко вернулся в родной Иркутск.
Музей принял его и долгие годы был ему надежным пристанищем. Однако жизнь Павел Григорьевич вел уединенную и никаких бесед о прошлом ни с кем не вел.
В сорок втором году, вернувшись из Китая, он заболел двухдневной малярией и больше не встал. В завещании указал, чтобы его похоронили без памятного знака. Единственные его родственницы, двоюродные сестры, исполнили это пожелание, правда, не совершенно: на его могиле лежит беломраморная плита, но на плите ничего не написано.