Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 7. Статьи, очерки, юморески - Карел Чапек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы доживем до того дня, когда вавилонская башня лжи и насилия рухнет. Колесо истории нельзя остановить. Безрассудство и злая воля не будут править миром. Борьба будет доведена до конца сегодня или через год, но она окончится победой разума.
Чех, словак, немецкий согражданин, не думайте в этот момент о вашей личной судьбе. Мы перенесем все испытания, если будем твердо верить в будущее нашего народа и твердо надеяться на лучший мировой порядок. Для этого мы будем работать, даже если придется держать в одной руке меч, а в другой орудие труда.
Мы построим прочный и безопасный дом для наших детей. Наши испытания не будут напрасными. Быть может, они были необходимы, дабы мир ясно видел, что ему угрожает. Быть может, мы, именно мы подготовляем в этот момент мировые события, в которых победит истина.
Бомбы над миром
© Перевод Н. Замошкиной
Читая по утрам газеты, мы теперь почти наверняка знаем, что там будет: такой-то город (где-нибудь в Испании или в Китае) подвергся бомбардировке вражеских самолетов; во время налета за несколько минут погибло восемьдесят, триста или тысяча мирных граждан.
Мы читаем об этом столь часто, что перестаем ужасаться подобным известиям. Мы приходим в ужас, когда какой-нибудь Видеманн убьет пятерых детей, но восемьдесят, триста или тысяча убитых — это уже как-то безлично, читатель не может себе этого представить, пожмет плечами и читает дальше, что там сказал кто-нибудь из сильных мира сего о том, за какие концессии он бы согласился обеспечить мирные отношения с соседями на несколько ближайших лет.
Впрочем, нам уже не нужно напрягаться, чтобы представить себе это, — в кино нам все покажут наглядно и с подробностями. Разрушенная улица, над которой еще клубятся тучи праха и дыма, растерзанные тела, горящие трупы, дети, кричащие от ужаса, — дети, китайские или наши, они так похожи друг на друга. Так что мы знаем почти из первых рук, как это выглядит. На мгновение судорога сведет горло, охватит смутное чувство, что надо что-то делать — кричать, протестовать, подняться и идти на улицы с призывом, что люди не должны этого допустить… Но боюсь, со временем мы привыкнем и к этим потрясениям, пока их демонстрируют только на экране. И кинозрители будут говорить с разочарованием: на прошлой неделе было страшнее.
И все-таки никто не верит, что теперь так и будет, что избиение женщин и детей станет главным способом решения международных проблем. До такого варварства человечество еще не докатилось. Мы должны надеяться, что со временем люди будут смотреть на ежедневные налеты авиации как на сугубое убийство, как на какой-то нравственный амок, которому поддались те или иные народы, отпавшие на время от остального человечества. Нельзя допустить, чтобы люди будущего осудили с ужасом и отвращением весь наш современный мир за то, что он с недостойной терпимостью относился к бешенству массовых убийств.
Я не строю иллюзий, не считаю, что новый протест против налетов авиации на открытые города, который хочет заявить Англия, сохранит жизнь тысячам безоружных жертв в Китае или Испании, спасет их от бомб, которые падают на их дома и на их головы. Убедить народы и правительства в том, что они допускают нечто ужасное и безнравственное, нелегко. Но даже зная, что простое осуждение, не сопровождающееся санкциями наказаний, не смягчит нравы тех, кто щедро написал кровью историю нашего времени, все же очень важно и своевременно высказать такое осуждение. Нужно все время повторять, что убийство — это убийство, что оно есть и будет осуждаться, как убийство. Ни на мгновение нельзя позволить, чтобы укоренилось чувство, будто наше время освобождает от норм нравственности, которые мы унаследовали от отцов. Надо во что бы то ни стало сохранять нравственные идеалы отцов, чтобы передать их грядущим поколениям. Конечно, словесное осуждение еще не действие — это правда, но равнодушное молчание — уже дурной поступок, уже соучастие в преступлении, бесчеловечном и подлом. Так пусть же мы — все те, кто не исключен из великого сообщества — человечества, — самым решительным образом откажемся от соучастия в преступлении.
3. II. 1938
Приветы[372]
© Перевод Н. Замошкиной
О других народах люди думают по-разному, и далеко не всегда так, как хотелось бы этому народу, а в общем-то страну и народ принято отождествлять с политикой, режимом, общественным мнением и тому подобное.
Иное дело — представление зрительное; тут себе ничего не закажешь и не придумаешь, само по себе вынырнет воспоминанье чего-то виденного, случайного, будничного. Кто его знает, почему именно тот, а не другой мелкий эпизод врежется в память, но стоит вспомнить, ну, скажем, Англию, и в тот же миг…
Не знаю, что увидите вы и вообще есть ли у вас какое-либо зрительное представление, но перед моими глазами встает обычный красный домик в Кенте. Ничего такого в нем нет, и видел я его какую-нибудь минуту, когда поезд мчал меня из Фолкстона в Лондон. Собственно, самого-то дома из-за деревьев почти не было видно; в саду старый человек подстригал ножницами живую изгородь, а по другую сторону зеленого кустарника по ровной дорожке ехала на велосипеде девочка. Вот и все. Даже не знаю, хорошенькая она была или нет; старичок в черном, вероятно, был местный священник или торговец на покое, — но это и не важно. Домик был с высокими трубами и белыми окнами, как все красные домики Англии, и больше рассказать мне вам не о чем. И все же, как только скажу «Англия», перед глазами встает этот обыкновенный домик в Кенте, старик с садовыми ножницами в руках, девочка, старательно и серьезно едущая на велосипеде, и мне становится грустно. Я видел много другого — замков, и парков, и гаваней, видел Английский банк и Вестминстерское аббатство, всякие исторические места и памятники, но не это для меня настоящая Англия. Англия — это наивный домик в зеленом саду со старым человеком и девочкой на велосипеде. Почему — не знаю сам, — говорю просто, что есть.
Если я хочу представить Германию — мне приходит на память пивная в Баварии. Не моя вина, что это не Потсдамские ворота и не военный парад. В этой пивной я никогда не бывал и видел ее из окна поезда где-то за Нюрнбергом. Вечерело, вокруг не было видно ни души; пивная стояла громоздкая и массивная, как храм, посреди старого, игрушечного городка, видного как на ладони. Перед пивной цвел боярышник, а к входу вели каменные ступени. Это была до смешного степенная, достойная и тяжеловесная пивная, похожая на квочку, дремлющую в теплой ямке. Правда, я видел в Германии вещи совсем другие, более броские и немецкие, нежели этот старый баварский Gasthaus[373] — множество городов, и домов, и памятников, — но из всего в памяти осталась эта нахохлившаяся достоуважаемая пивная: не знаю почему, но она для меня — Германия.
Казалось бы, чего только не представишь, вспомнив о Франции. Мое неотвязное воспоминание: парижская улица на самой окраине, на внешней черте города; там среди огородов есть еще несколько пивнушек и бензоколонок. Перед пивной, на тенте которой написано: Au rendez-vous des chauffeurs[374], стоит тяжелая двухколесная телега, запряженная светлым норманнским мерином, и крестьянин в просторной синей блузе и широкополой соломенной шляпе не спеша тянет светлое винцо из толстого стакана. Вот и все, больше ничего не происходит; только солнце жарит вовсю, и краснолицый крестьянин в синей блузе допивает свой стакан.
Ничего не могу поделать — это Франция.
А Испания — опять-таки кафе на Пуэрто-дель-Соль; за соседним столиком сидит черноволосая мамаша в черном платье, у нее на руках черноглазый младенец с маленькой круглой головой и торжественно-серьезными черными глазами; папаша в черном сомбреро восторженно и хитро улыбается своему черноокому «ниньо». Ничего особенного в этом нет, такое путник может увидеть повсюду на свете; только, знаете ли, там, на юге, мамаши больше, чем где бы то ни было, похожи на мадонн, папаши — на воинов, а младенцы — на загадочные игрушки. Стоит мне прочесть или услышать об Испании, и я вижу не Альгамбру, не Алькасар, а торжественного «ниньо» на руках у черноволосой мадонны.
Или Италия: можно представить Колизей, пинии, Везувий или еще что-нибудь этакое. Но нет! Поезд, обшарпанный пассажирский поезд, скорее всего Орвието — Рим; ночь, против меня дремлет рабочий, он тощий, и голова у него мотается из стороны в сторону. Потом этот итальянец проснулся, откашлялся, протер глаза и что-то сказал, помнишь? Ты не понял и посмотрел на него с недоверием, но тут он не спеша полез в карман, вынул кусок сыра, завернутый в бумагу, и привычным жестом предложил тебе отрезать ломоть. Там такой обычай. И вот, ничего не поделаешь, — грубая рука с куском овечьего сыра для меня — Италия.