Парни нашего двора - Анатолий Фёдорович Леднёв
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В нашем, в «Красном швейнике»!
— Ах, вот в чем дело! — хохотнул дородный, «не иначе, генерал», опустился в кресло. — Рассказывайте.
И тут он попал в тень, стал ясно виден, и я узнал… Перетягу.
…Я не скупился на краски. Обрисовал.
— Добро. Мы тут обговорим кое с кем, — и протягивает мне руку. Дает понять, что разговор окончен. Иду к двери, Перетяга останавливает:
— А при чем тут Особый?
— По военной привычке, — говорю. — Ведь бригада-то у нас Особая, прорыва?
Дали артели, для передыха, заказ из давальческого сырья. Матрасы ватные трудовым резервам шить. Пришлось мне на своих плечах перевешивать кипы мебельной ваты, раз в десять она тяжелее сорта «Люкс».
Матрасы поставили на ноги «красных швейников», но не надолго. Вот-вот заказ кончится, и снова артель — клади зубы на полку.
Опять же несчастье помогло. Загорелись пакгаузы с большой партией мануфактуры в порту. Обгорелые тюки — артелям роздали. Львиную долю — «Красному швейнику». Опять Перетяга помог.
Сушили, чистили, гладили и пускали в раскрой. Пошел ходовой товар — ватные телогрейки, брюки. И опять инвалиды, кто без ног, словно на ногах. Радуюсь.
Тиманова сложа руки не сидела. Не только поисками мануфактуры занималась. Соседняя артель «Дружба» открыла на базарах мясные киоски. Заготовители скупают в глубинках скотину, бьют и по среднерыночным ценам сбывают городу.
— Чем «Красный швейник» хуже «Дружбы»? — спросила на правлении Тиманова. — Займемся и мы торговлей.
И завертелось колесо, хотя и не швейных машин.
Моя задача — подвозить убоину в киоски. Это оказалось легче, чем погрузка матрасов и горелых тюков. Мясники сами грузили, разделывали туши, сами же и продавали. Потекла выручка в кассу артели.
Тиманова вроде бы и хромать перестала вовсе. Парторг Ковальчуков, хотя и на одной ноге, почувствовал себя на обеих.
— Тебе, — предложил мне Ковальчуков, — пора в в кандидаты партии вступать. Засиделся в комсомоле. Работник ты отличный. Всю душу вкладываешь в производство, черной работы не гнушаешься. Фронтовик и прочее. А нам надо о росте заботу иметь. Война кончилась, инвалидов прибавляться не должно…
Подаю заявление. На бюро теряюсь, глядя на членов. Пришли они все в военном, кто в гимнастерке, кто в кителе. Орденов и медалей у каждого гуще, чем звезд на небе. Словно я не в гражданке, а снова в нашей танковой бригаде.
На партийном собрании еще больше на фронтовую окруженность походило. Сколько боевых товарищей! Ну, думаю, недаром я спину под тяжеленные грузы подставлял, таким хорошим людям работу добывал. И Тиманова с парторгом Ковальчуковым не зря стараются. Доброе дело люди делают, пусть и невидное поначалу. А вдумаешься и поймешь — куда покалеченным войной деваться? Для них и артели организованы.
На бюро райкома шел и храбрился… Как не принять? В комсомоле с тридцать восьмого, из рабочих, инвалид Отечественной, награжден. И сейчас на переднем крае фронта восстановления народного хозяйства.
В райкоме партии народ мне все больше мало знакомый, строгий. По орденам судя, фронтовиков бывших тоже достаточно. Но что-то уж больно они не такие, словно все из аккуратно-уставной пехоты. Ёкало мое сердчишко, но крепился я. Волноваться боюсь, как бы контузия не сказалась. Надеюсь на секретаря товарища Перетягу — бывшего командира наших самоходов, не улыбается старик и вроде бы не признает меня. Будто мы с ним не прошли до Берлина и обратно. Он-то и резанул первым же вопросом:
— Почему на фронте в партию не вступили?
— Мне казалось, что я коммунист и с комсомольским билетом…
— Еще вопросы есть? — спросил Перетяга. Члены бюро молчали. Секретарь подождал малость и опять сам задал вопрос:
— Почему вы назвались офицером Особого отдела?
Я смотрел на Перетягу и не мог понять, к чему это он пустяками на бюро райкома занимается. Уже спрашивал об этом, и я ему пояснил. Хочет, чтобы всему бюро ответил? Неужели это так важно? Я же для людей старался, для инвалидов войны, вчерашних воинов. Помог Перетяга и спасибо. Зачем же сейчас-то об этом говорить?
— Забыли? Вспомните свой первый визит в райком. Как вели себя?
— Отлично помню, товарищ гвардии майор, то бишь, товарищ секретарь, извините. Все помню!
На «все» я особо поднажал.
Да, в первый свой визит я поверил, что вы стали добрее к людям. Тогда вы мне ничего не сказали, а могли. И о поведении и обо всем прочем. Приберегли для сегодняшнего дня? Сегодня можно уколоть больнее? Не один на один, а перед лицом бюро? Смотрите, мол, какой я принципиальный?
Не вы решаете судьбу, а бюро. Разве члены его не понимают меня, ведь они вчерашние фронтовики?
Не знал, не ведал я тогда, что слово Перетяги — слово бюро. А Перетяга во лжи меня обвинил, дескать, я партию обманул. Секретарша в приемной — разве партия?
Слушаю решение и не верю, что это обо мне. Как можно? Воздержаться. Пытаюсь что-то сказать и не могу. Понимаю — контузия взяла верх — лишила дара речи. И — вовремя.
— Двери в партию мы для вас не закрываем. Поработайте. Покажите себя достойным коммуниста. И мы вернемся к этому вопросу.
Прошел с полквартала от райкома, успокоился вроде. Слышу, протез скрипит. Ковальчуков нагоняет, утешает.
— Ты это — держись. Того, без глупостей. Глядеть на тебя страшно. Убьешь кого или себя кончишь. Правду говорю. У меня командир вот с эдаким выражением после парткомиссии пулю в висок пустил. Погорячился.
— Ничего, переживем… — отвечаю.
— И говоришь-то как-то страшенно, будто тебе на все теперь начхать…
— Ты, оказывается, психолог, Ковальчуков. А в защиту — ни слова. Выходит, партийное собрание трын-трава для Перетяги.
— Партию обманывать не надо, товарищ.
— И ты туда же? Партию… — я свернул в переулок и прибавил шагу. От хромого уйти не трудно, если хочешь.
Я шел к Волге. Хорошо, что Ковальчуков не видит, спустился к самой воде, сел