Ставка - жизнь. Владимир Маяковский и его круг - Бенгт Янгфельдт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шахты
Радикальные экономические изменения вызывали недоверие и беспокойство на рабочих местах, поскольку люди не были уверены в правилах игры. Недовольство выражалось в бурных дискуссиях, письмах к властям и даже забастовках. Чтобы отвлечь внимание от реальных проблем, руководство партии развернуло кампанию с целью доказать, что трудности являются следствием политического заговора. В марте 1928 года служба госбезопасности (с 1924-го называвшаяся ОГПУ) объявила о разоблачении сговора так называемых буржуазных специалистов в городе Шахты Донецкого бассейна. (“Буржуазными специалистами” называли инженеров и других квалифицированных работников, с которыми после революции сотрудничала коммунистическая власть в отсутствие собственных экспертов — еще в 1927 году только 1 % коммунистов имели высшее образование.) Как утверждалось, инженеры и технологи работали на контрреволюционный центр в Париже, и их обвинили в том, что они подрывали шахты в попытках саботировать советскую экономику.
Суд проходил с 18 мая по 6 июля 1928 года в атмосфере политической паранойи: деятельность французских коммунистов привела к дипломатическим осложнениям с Парижем; отношения с Польшей были испорчены после того, как в июне 1927 года в разгар обсуждения пакта о ненападении был убит советскийпосол Войков; и в том же году Советский Союз получил жесткий отпор при попытке экспортировать революцию в Китай. Но самым сильным ударом стала облава, проведенная британскими властями 12–15 мая *927 года в помещениях фирмы Аркос, сотрудников которой подозревали в краже секретного документа из британского министерства воздушных сообщений.
Акция привела к тому, что Великобритания порвала дипломатические отношения с СССР; было затронуто и одно из действующих лиц этой книги — в списке “опасных коммунистов”, которых следовало выслать из Англии, оказалась мать Лили. На допросах в британской службе безопасности Елена Юльевна уверяла, что “не является членом коммунистического кружка Аркоса и совсем не интересуется политикой”, что она “из буржуазной семьи и что ее муж поддерживал царский режим”, что “в результате русской революции она потеряла все достояние, оставленное ее мужем”. Не ясно, что подействовало на следователя — эти аргументы или тот факт, что она “хорошая пианистка и играла на собраниях Клуба Аркоса”, но в итоге Елену Юльевну вычеркнули из списка и позволили остаться в стране.
Эти международные проблемы, по времени совпавшие с шахтинским процессом, послужили материалом для проведения в советской печати пропагандистской кампании, предупреждавшей о грядущей войне; угроза была мнимой, но она укрепляла окружавшую процесс атмосферу ксенофобии. На скамье подсудимых сидели пятьдесят три русских и три немецких специалиста. Пре- ступление квалифицировали как вредительство — это был первый случай применения данного термина. Прокурором выступал уже проявивший себя в подобном жанре Крыленко, судьей — новичок Андрей Вышинский; и этот процесс положил начало блистательной карьере в сфабрикованных делах тридцатых годов. У суда не было других доказательств, кроме признаний, которые обвиняемые давали под угрозами и пытками. Одиннадцать человек приговорили к смертной казни, а для тех, кто во время процесса доносил на коллег, смерть заменили разными сроками заключения. Дело широко освещалось в печати с целью разжигания ненависти к вредителям — мнимым и истинным, — якобы угрожавшим социалистическому строительству.
Императоры и вредители
Маяковский осудил саботажников одним из первых — уже на следующий день после суда он опубликовал стихотворение “Вредитель” в “Комсомольской правде”. Он обвинял инженеров в том, что на щедрость советской власти — хорошие квартиры и лучшие пайки — они ответили саботажем, на который их подвигнул иностранный капитал. Стихотворение примитивно и политически наивно; возможно, Маяковский написал его по заказу — в то время “Комсомольская правда” была его главным работодателем. Но это не оправдание. Не оправдывает его и то, что он был не один в хоре праведных, — были же поэты, уверенные, что стране угрожают не инженеры-шахтеры, а именно сфальсифицированные обвинения, примером которых и было шахтинское дело.
Так считал Борис Пастернак. За неделю до шахтинского процесса в письме к своей кузине Ольге Фрейденберг он констатировал:
А ты знаешь, террор возобновился, без тех нравственных оснований и оправданий, какие для него находили когда- то, в самый разгар торговли, карьеризма, невзрачной “греховности”: это ведь давно уже далеко не те пуританские святые, что выступали в свое время ангелами карающего правосудья. И вообще — страшная путаница, прокатываются какие-то, ко времени не относящиеся волны, ничего не поймешь.
Против усиления роли органов госбезопасности отреагировал и Осип Мандельштам, выступивший в защиту шести высокопоставленных банковских сотрудников, приговоренных к смертной казни. В день начала шахтинского процесса он отправил главному редактору “Правды”, члену политбюро Николаю Бухарину свой поэтический сборник с надписью, смысл которой, по воспоминаниям жены, был следющий: “..в этой книге все протестует против того, что вы хотите делать”. Как ни странно, протест возымел эффект: через некоторое время Бухарин сообщил Мандельштаму, что смертный приговор заменили заключением.
Маяковский не был ни оппортунистом, ни циником, но он был политически наивен и, в своем стремлении участвовать в построении нового и лучшего общества, проявлял слепоту, мешавшую увидеть, что в реальности подобные процессы противодействовали такому развитию; и, в отличие от Пастернака, он не отличался склонностью к философскому анализу. Но он не был кровожадным и где-то понимал то, что понимал Пастернак, — что насилие не выход.
Сложные психологические переживания той поры нашли отзвук в двух стихотворениях, написанных во время четырехдневного пребывания в Свердловске в январе 1928 года. “Рассказ литейщика Ивана Козырева о вселении в новую квартиру” повествует о рабочем, который получил от рабочего жилищного кооператива новую светлую квартиру с горячей и холодной водой и чувствует себя так, “как будто / пришел / к социализму в гости”. Стихотворение воспевает советскую власть и ничем не отличается от сотен злободневных текстов, созданных Маяковским в эти годы. Но одновременно он написал стихотворение иного рода — “Император”, которое хотя и публиковалось при жизни поэта, но долго оставалось известным только специалистам.
В Екатеринбурге (в 1924 году переименованном в Свердловск) летом 1918 года казнили царскую семью. Стихотворение начинается с воспоминания: “…то ли пасха, / то ли — / рождество”, на московских улицах полно полицейских, мимо Маяковского проезжает ландо, в котором сидит “военный молодой / в холеной бороде”, перед ним “четыре дочурки”. В следующем фрагменте мы попадаем уже в Свердловск. Вместе с “председателем исполкома” Маяковский ищет шахту, в которую сброшены останки царской семьи. “Вселенную / снегом заволокло”, единственное, что можно разглядеть, — это “следы / от брюха волков / по следу / диких козлов”. Но в конце концов они находят искомое место: “… у корня, / под кедром, / дорога, / а в ней — / император зарыт”. Здесь только “тучи / флагами плавают, /да в тучах / птичье вранье, / крикливое и одноглавое, / ругается воронье” — вместо, подразумевается, двуглавого орла. Картина страшна и впечатляюща. Что она изображает? Крах царизма? Разумеется. Но, может быть, поэт имел в виду и нечто иное? На это намекают строкииз рабочей версии стихотворения: “Я голосую против. / <…> Живые так можно в зверинец их / Промежду гиеной и волком. / И как ни крошечен толк от живых / от мертвого меньше толку / Мы повернули истории бег. / Старье навсегда провожайте. / Коммунист и человек / Не может быть кровожаден”. Здесь выражается запретная мысль, а именно: убийство царской семьи безнравственно — и безнравственно не вообще, а исходя из норм коммунистической морали.