Преступление падре Амаро. Переписка Фрадике Мендеса - Жозе Мария Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он славный юноша, – говорил старик, – и создан для семейной жизни… Это один из тех, кому женщина может доверить свою судьбу. Если бы я не был священником и имел бы дочь, я бы отдал ее за такого человека.
Амелия краснела и не говорила ни слова.
Она уже не могла опровергнуть эти похвалы прежними доводами о клеветнической статье и о безбожии. Аббат Ферран одним словом отмел их как чистейший вздор.
– Я читал эту статью, сеньора. Молодой человек выступил не против священников, а против фарисеев!
Но чтобы смягчить суровость этих слов – самых недобрых, которые ему привелось сказать за многие годы, – он прибавил:
– Конечно, он виноват… Но раскаяние его искренне. Он заплатил за свои ошибки слезами и голодом.
Амелия была растрогана.
Примерно в это же время в Рикосу стал наезжать и доктор Гоувейя: с наступлением холодных осенних дней состояние доны Жозефы ухудшилось. Сначала Амелия пряталась в своей комнате, дрожа при мысли, что доктор Гоувейя, их домашний врач, человек, никому не дающий спуску, заметит ее беременность. Но все же ей пришлось в конце концов выйти к нему, чтобы выслушать инструкции насчет лекарств и диеты для доны Жозефы. Провожая доктора на крыльцо, она похолодела от страха; он остановился, повернулся к ней, поглаживая свою белую бороду, и сказал с улыбкой:
– Ведь я говорил твоей матери, что тебя надо поскорей выдать замуж!
Слезы брызнули у нее из глаз.
– Ну, ну, девочка, я вовсе не собирался тебя ругать. Ты повинуешься природе – и права. Природа велит рожать, а не выходить замуж. Замужество – дело казенное…
Амелия смотрела на него непонимающим взглядом; две крупные слезы медленно ползли по ее лицу.
Он отечески похлопал ее по щеке:
– Я хочу сказать, что меня как слугу природы это радует. С моей точки зрения, теперь ты делаешь нечто полезное и нужное. Но поговорим о более существенных вопросах. – Тут доктор дал ей необходимые указания. – А в случае надобности, если ты не будешь знать, что делать, пошли за мной.
Он стал спускаться с лестницы; Амелия остановила его и сказала со страхом и мольбой:
– Ради Бога, сеньор доктор, не рассказывайте никому в городе…
Доктор Гоувейя остановился:
– Ну, разве ты не дурочка?… Ладно, ладно, я тебя прощаю. Это логично при твоем характере. Нет, девушка, я никому ничего не скажу. Но какого же черта ты не вышла тогда за Жоана Эдуардо? С ним ты была бы не менее счастлива, и тебе не пришлось бы дрожать за свои тайны… А в общем, для меня это несущественно… Главное – помни то, что я тебе сказал. В случае чего пошли за мной. На святых не очень-то полагайся. Я в этих делах понимаю больше, чем святая Брижитта или как ее там. Впрочем, ты крепкая и подаришь нации отличного мальчугана.
Слова его, хотя и не вполне понятные Амелии, были полны доброты; они в каком-то смысле оправдывали ее; в них чувствовалось снисхождение ласкового дедушки; успокаивала ее также уверенность доктора: он обещал ей полное здоровье; его седая борода походила на седины Бога-отца и внушала веру в его непогрешимость; это придавало силы, укрепляло ощущение внутреннего покоя, которым она наслаждалась после своей истерической исповеди в часовне Пойяйса.
Ах, конечно, сама Пресвятая дева, сжалившись над ее муками, велела ей отдать свою израненную душу в ласковые руки падре Феррана! Ей казалось, что там, в его синей исповедальне, она оставила всю горечь, все страхи, весь груз черных дум – все, что душило и убивало ее. Каждое слово аббата разгоняло тучи, обложившие весь ее небосвод; теперь над ней сияло голубое небо, а когда она молилась, пречистая уже не отворачивала от нее гневный лик. У аббата была удивительная манера исповедовать! Он держал себя совсем не так, как положено жрецу грозного божества; в его речах было что-то женственное, материнское, умиротворяющее. Он не рисовал мрачных картин адской бездны; напротив, теперь перед ней простиралось бескрайнее милосердное небо, двери которого были широко распахнуты, а многочисленные тропы к нему так легки и приятны, что лишь мятежное упрямство отказалось бы вступить в одну из них. Бог представал в образе доброго, улыбающегося прадеда; пречистая дева была чем-то вроде сестры милосердия; святые – гостеприимными соседями. То была религия приветливая, полная милосердия; по словам аббата выходило, что одной чистой слезы достаточно, чтобы искупить целую греховную жизнь. Как это не похоже на угрюмое вероучение, которое с самого детства отравляло страхом ее душу! Так же не похоже, как эта деревенская часовенка – на каменную громаду собора! Там, в старом соборе, многоаршинная толща стен отделяла молящихся от жизни и природы; все вокруг было темно, печально, все дышало покаянием, со всех сторон глядели суровые лики святых. Радость не имела туда доступа; ни голубое небо, ни птицы, ни свежий воздух полей, ни улыбка; если там и бывали цветы, то искусственные; у входа всегда стоял сторож, чтобы отгонять собак, и эти добрые животные не могли войти в церковь; даже солнце было оттуда изгнано, и скудный свет, допускавшийся в соборе, исходил от одних лишь бледных лампад.
А здесь, в часовенке у падре Феррана! Какая близость природы к Богу! Через открытые двери залетал ветер, пахнущий жимолостью; на пороге резвились дети, и беленые стены гулко разносили топот их быстрых ног; алтарь напоминал сад; дерзкие воробьи забирались в часовню и чирикали у самого подножия крестов, иногда в проеме двери появлялась степенная морда вола, точно в память о вифлеемском хлеве, или отбившаяся от стада овца дружески поглядывала на одного из своих – пасхального агнца, уютно спавшего на алтаре, обхватив крест передними ножками.
К тому же добряк аббат, по собственному его выражению, не требовал невозможного. Он понимал, что Амелия не может разом вырвать из сердца греховную страсть, которая успела пустить корни в самых сокровенных глубинах ее существа. Он хотел одного: чтобы она искала спасения у Христа всякий раз, как мысль об Амаро завладеет ею. По силам ли бедной женщине выдержать единоборство с геркулесовской мощью сатаны? Она может лишь, почувствовав его приближение, укрыться под сенью молитвы, не мешая врагу реветь и брызгать пеной вокруг ее убежища. И аббат сам, ежедневно, с терпением сестры милосердия, помогал ей в этой очистительной работе; это он, словно театральный режиссер, подсказал ей, как она должна держаться при первом появлении падре Амаро в Рикосе; одним коротким словом, укрепляющим, как сердечные капли, он поддерживал ее силы, когда замечал, что она слабеет в долгой борьбе; если ее ночи тревожила память о любовных утехах, он заводил с ней по утрам долгие беседы, избегая нравоучений, но стараясь доказать, что небо даст ей более полные радости, чем захламленный чердак в доме звонаря. С истинно Богословской гибкостью он разъяснял, что в любви соборного настоятеля не было ничего, кроме грубости и животного исступления; что если любовь мужчины полна нежности, то любовь католического священника не может быть ничем иным, как взрывом подавленной похоти. Когда стали приходить письма от Амаро, аббат анализировал фразу за фразой, показывая Амелии, сколько в этих письмах лицемерия, эгоизма, риторики и самого грубого плотского вожделения.
Так аббат Ферран постепенно разочаровывал Амелию в ее возлюбленном. Но он остерегался разочаровать ее в законной любви, очищенной благословением неба; он понимал, что эта девушка сотворена для желаний и радостей плоти; внезапно толкнуть ее в мистицизм значило бы лишь на короткий миг извратить природный инстинкт и все-таки не создать прочного внутреннего покоя. Аббат не пытался оторвать Амелию от мирской жизни, не прочил ее в монахини; он желал только, чтобы заложенные в ее сердце сокровища любви послужили на радость супруга и стали опорой счастливой семьи, а не растрачивались понапрасну, на случайные связи. Конечно, в глубине души аббат Ферран, как и следует служителю веры, предпочел бы совсем отвлечь мысли Амелии от маленькой эгоистичной любви к мужу и детям и показать ей стезю любви ко всему человечеству, сделав сестрой милосердия или монахиней-сиделкой.
Но бедная Амелия была вся из плоти – весьма красивой и весьма слабой; не следовало требовать от такой натуры непосильной жертвы; она женщина с головы до пят и женщиной должна остаться; наложить путы на ее естественные порывы значило бы лишить ее жизнь всякого смысла. Ей мало Христа с его телом, распятым на кресте: ей нужен муж, обыкновенный мужчина, с усами и в шапокляке. Терпение! Пусть, по крайней мере, это будет законный муж, обвенчанный с нею в церкви.
Так старый аббат лечил Амелию от разрушительной страсти, лечил терпеливо, с упорством миссионера, какое дается лишь искренней верой. Всю свою изобретательность, все свои знания этот испытанный Богослов подчинил философии и морали и хлопотал над бедной Амелией, как заботливый отец. То был большой труд, и добрый старик в глубине души гордился тем, чего сумел достичь, ибо и это граничило с чудом.