Сады диссидентов - Джонатан Литэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дни его первых посещений они устраивали нечто вроде клуба-закусочной самого низкого пошиба. По настоянию медсестер он всегда входил в Розину палату с двумя подносами еды. Она не желает ходить в столовую, сказали ему. Она стесняется. Наверное, подумал Цицерон, но не стал говорить этого вслух, дело тут вовсе не в стеснении. Мы приносим подносы к ней в палату, но не можем же мы кормить ее насильно. Подносы так и остаются нетронутыми. Может, она хоть с вами поест. Может быть; он согласился помочь. Он относил подносы в палату, а она уже ждала его там, на стуле, куда ее заранее усадили, полностью одетая и причесанная. Глаза блестели от стыда и удовольствия в предвкушении его визита. Он разворачивал принесенный завтрак: яичный салат на куске белого хлеба, макаронные спиральки под пармезанным соусом. Снимал бумажную крышку со стакана с яблочным соком, говорил, что рисовый пудинг очень даже недурен. Она пробовала всего понемножку, а потом щурилась на него с характерной недоверчиво-укоризненной усмешкой. Тем самым желчным взглядом, которым когда-то Роза сверлила американских коричневорубашечников или подкупленных квартирными хозяевами капитанов полиции, когда те пытались выселять жильцов за неуплату, теперь она обдавала Цицерона за попытку чуть-чуть перехвалить рисовый пудинг.
К Розе действительно вернулся рассудок. Она узнавала Цицерона, когда тот приходил. Роза Ангруш-Циммер встала на путь выздоровления, начала отходить от болезни; но вернуться-то можно было лишь к тому состоянию, в каком она пребывала до кризиса. К ней возвращалась злость, возвращалась разочарованность, возвращалась прежняя паранойя. Да вот только та среда, те личности, которые некогда породили все эти реакции, уже рассеялись в тумане и исчезли. Она-то, приходя в себя, готовилась молча давать отпор всему двадцатому веку, – а тот уже сошел со сцены, слинял, не дождавшись выпада с ее стороны. Президентом был Рональд Рейган, история скатилась в абсурд. Она давным-давно послала своему веку прощальный воздушный поцелуй. А Саннисайд? Плохое питание и умственное расстройство давно лишили ее всякого авторитета в роли патрульного, следящего за спокойствием в районе, так что ей оставалось обходить с дозором разве что собственные воспоминания, и она лишь мысленно могла вести споры с бывшими соседями и товарищами – обличать правление библиотеки, этих предателей, распекать зеленщика, заблудшего сиониста, умершего в 1973 году, ругаться с профсоюзным старостой из “Риалз Рэдиш-н-Пикл”, который преследовал ее в 1957 году за связи с коммунистами.
Единственная дочь Розы умерла. Как пережить смерть собственного ребенка – главная мысль Розы, но, хотя горе ее было общечеловеческим, она, оплакивая эту смерть, явно не могла с ней смириться. Скорее она перестала скорбеть. Ведь кого можно винить в подобных обстоятельствах? Бога? Того, в которого она давно уже не верила? Она упорно искала себе врага получше, чем какой-то ветхий и к тому же несуществующий Яхве, – на такую роль годились, например, медсестры-ямайки. Они заточили ее сюда, как в тюрьму, они воровали деньги из ее прикроватной тумбочки, они зарились на ее одежду. Между допросами этих женщин, которые всего-навсего меняли ей простыни, обтирали ее губкой и иногда заставляли ее переворачиваться в постели, чтобы не образовывались пролежни, Роза прибегала к стародавним архетипам враждебности. Она вдруг вспомнила про троцкистов: например, когда Цицерон пытался объяснить ей предмет своих научных исследований, он оказывался троцкистом. А еще она вспоминала нацистов. По сути, ее голодовка, пожалуй, объяснялась ненавистью к нацистам.
– Как бы мне хотелось брауншвейгской колбасы с хорошим черным хлебом, – заявила она однажды, отказавшись от наваленного горкой салата из тунца с салатом-латуком.
– Хочешь, я принесу тебе такую колбасу?
– Да ты смеешься? Я не ела немецкой ливерной колбасы с тридцать второго года. Конечно, я не спорю: все немецкое – самое лучшее. Я до сих пор с закрытыми глазами помню ее вкус.
– Может, если хорошенько поискать, я найду тебе где-нибудь бутерброд с американской ливерной колбасой.
Она только отмахнулась. Разговор был исчерпан. В следующий раз Цицерон действительно принес ей сэндвич с ливерной колбасой. Нет-нет, она не немецкая, заверил он Розу.
– Сколько ты за это заплатил? – спросила Роза, откусив кусочек.
– Да какая разница, Роза?
– Ну, сколько бы ты ни заплатил, тебя ограбили. Вкусной бывает только немецкая колбаса.
– Но ты же не станешь есть немецкую!
– Конечно, не стану. Я на нее плюну!
Как бы то ни было, ливерную колбасу она съела. Так их закусочная избавилась от бремени полных подносов. Цицерон начал таскать ей лазанью, борщ, русские пироги и пастрами, выполняя все ее кулинарные капризы. Он приносил ей творожные торты, лакрицу и апельсиновый сок, и все это они уничтожали вдвоем, а Роза все время жаловалась на то, что еда теперь пошла совсем не такая, как раньше, а еще сетовала на расточительность Цицерона. Она ругала его недотепой, который не знает, где и что выгодно покупать: еда ведь такая паршивая, а цены просто заоблачные! Это же просто преступление – платить такие бешеные деньги непонятно за что!
Цицерон вспоминал, какую небывалую щедрость она проявляла, когда заставляла его, мальчишку, съедать по три, по четыре куска пиццы, расплачивалась десятидолларовой бумажкой, а потом, когда он шел домой, к Диане, сдача с этой бумажки виновато позвякивала у него в кармане. Он никогда не думал, что с годами, кое-как перебиваясь после ухода с консервной фабрики, Роза превратится в настоящую сквалыгу. И вот теперь, когда Роза очутилась в новом мире с его скукожившимися линиями фронта, мнимое мотовство Цицерона виделось ей врагом, стучавшимся в ее ворота. И, как всякого врага, его следовало вначале посрамить, а потом уже победить. Что ж, все верно. Цицерону нравилось выглядеть экстравагантным в ее глазах, хотя его представления о роскоши не имели ничего общего с четырьмя долларами за вполне пристойный бутерброд из ржаного хлеба с пастрами.
Паранойя, скаредность, постоянные обвинения – вот какие иррациональные мотивы выходили на передний план по мере того, как тускнели Розины воспоминания. Как-никак, она провела много лет, корпя над бухгалтерскими книгами фабриканта Риала; может быть, проступившие в ней черты обличали в ней не столько коммунистку, сколько профессионального счетовода. Однажды Цицерон застал ее в бешенстве: она утверждала, будто кто-то из персонала украл у нее тапочки – те самые, что он принес ей в подарок в прошлый раз. Тапочки были ей нужны, она уже начала ходить и изредка, в порядке разведки на местности, устраивала вылазки в зал рекреации. Он допустил оплошность – купил ей слишком красивые тапочки.
Цицерон поглядел по сторонам. Тапочки стояли под Розиной кроватью. Он показал на них пальцем.
– Нет-нет-нет, послушай меня! Их украли. – В ее голосе слышался неподдельный ужас. – Когда я отвернулась. Они так и норовят все стащить – я даже спать боюсь.
– Но вот же тапочки, которые я тебе купил.
Ему не удалось сбить Розу с панталыку: она даже не поглядела под кровать.
– Да, они похожи на те. Они просто подменили твои тапочки на вот эти – и думали, я не замечу подлога!
– Как-то это… хитро придумано.
– Подменили их ночью. По-моему, эти тапки они нашли в какой-то лавке, где все продается по девяносто девять центов. Куда еще-то они ходят?
– Знаешь, по-моему, они выглядят точь-в-точь как те, что я приносил.
Роза приподняла бровь, как будто почуяла подвох, западню.
– Да, они точно такие же – просто сделаны из более дешевого материала.
– А ты их носила?
– А что мне еще остается?
– Ну что ж. Пускай тебя со всех сторон окружают враги, зато у тебя есть тапочки.
Роза шумно выдохнула через ноздри, демонстрируя такую же нетерпимость к его скудоумию, как однажды, когда ему было десять лет и он не оправдал ее надежд: не помог ей решить упрямый кусок кроссворда из “Нью-Йорк таймс”.
– Да, тебе есть над чем задуматься. Тебя ведь снова ободрали как липку!
– Ободрали как липку? Это еще как?
– Ну раз уж этим тетёхам удалось найти подходящие тапки, точь-в-точь такие же, как те, что ты покупал, тогда объясни мне: зачем ты вообще покупал такие дорогие шлепанцы?
Вот эта-то монструозная отповедь, возможно, и была отправной точкой для всего Розиного бреда. Кто бы мог ответить на этот вопрос? Уж точно не сама Роза! Но в любом случае, чтобы поставить на ноги и оживить этого голема, эту глиняшку, слепленную из домыслов, пришлось задействовать весь электрический заряд ума, одержимого тайными кознями и заговорами!
* * *Впрочем, настоящим големом была сама Роза, слепленная из разных частей своей прежней разбившейся личности. Потому что теперь она была на ногах и ходила в тапочках, подаренных Цицероном, и подстегивал ее к жизни опять-таки Цицерон: он заставлял ее есть, думать и вспоминать, собираться с силами. Ну, и естественно (а как могло быть иначе? Ведь все к тому и шло), Цицерону предстояло понять, что именно благодаря его усилиям Роза постепенно принялась со знанием дела – да-да – терроризировать это учреждение. Он даже добился того, что она немножко растолстела (да и сам он тоже, за компанию), к большому удивлению девушек-ямаек. Еще бы – Роза поглощала горы пастрами с хреном, шоколадно-молочные коктейли в пенопластовых стаканах, целые подносы с баклажанами под пармезаном. Сжигая это новое топливо, заново ощущая былой задор и боевую злость, она отправлялась изучать обитателей рекреации – и обнаруживала у них кучу недостатков. Она без суда выносила всем скопом свой приговор: повальный заговор люмпенской глупости. Никто не мог подискутировать с ней об истинном подтексте передачи “60 минут” и уж тем более – подвергнуть анализу промахи Народного фронта или хотя бы злокозненные хитрости местного медицинского персонала. Очутившись помимо воли в последней “зоне ожидания” своего городского района, где люди проводили остаток дней перед тем, как окончательно разойтись, рассеяться по обширным участкам уже заждавшихся их кладбищ, Роза призналась, что ей стыдно за свой Куинс. Как бы ей хотелось встретиться здесь с Арчи – да хоть бы даже и с Эдит Банкер, лишь бы с кем-нибудь всласть поспорить. Диалектика стала недоступной роскошью для Розы с тех пор, как она лишилась Мирьям, своей собеседницы на другом конце телефонного провода, и перестала ощущать прежнее знакомое состязание желаний на арене собственного тела.