Сады диссидентов - Джонатан Литэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А потом он оказался далеко оттуда, да и вообще отовсюду. Очень многие вещи и многие люди начали умирать, причем одни умирали в действительности, а другие – только в сознании Цицерона. Обращаясь за объяснениями к собственной дисциплине, он говорил самому себе (и порой даже сам верил в это), что цель его работы – это закреплять и спасать утраченное. Критическое мышление – это, пожалуй, просто другое название для сортировки, вроде сортировки раненых в госпитале: ведь речь шла о спасении того, что еще можно спасти от постоянного разрушения, краха человеческих историй. Цицерон снова приблизился к своим давнишним детским представлениям о доме как о полевом госпитале, где его мать-санитарка постоянно находилась на дежурстве. Только теперь госпиталем стал весь мир, а в роли санитара оказался он сам.
К тому времени, когда Цицерон получил на руки в Орегоне отрицательные результаты анализов (и оставалось лишь гадать, как именно ему удалось избежать заражения – в силу случайных предпочтений или же по какой-то идиотской везучести собственного организма), до него дошло известие о смерти Дэвида Янолетти. Грузовики не просто исчезли – их начисто смело беспощадным ураганом, который выкосил их завсегдатаев, будто коса чумы. Целый мир пропал, как мираж. Как знать, сколько из обитателей того дома на Пасифик-стрит еще осталось в живых? Половина? Меньше? Расцвет полиморфной буржуазии оказался в итоге совсем скоротечным. И теперь его предосудительные ритуальные песни повисли в воздухе, будто отголоски музыки с далекой вечеринки, несущиеся над несудоходной толщей воды.
Цицерон был опытным посетителем смертельно больных. Он приобрел этот опыт, ухаживая за Розой: а самое главное, научился проникать, несмотря ни на что, через нужную дверь – будь то больничная палата, хоспис или затемненная спальня – и терпеливо сидеть возле угасающего тела. Прежде всего, задача сводилась к тому, чтобы просто прийти и ничего не требовать от умирающего, ни о чем не расспрашивать. Сказать медсестре, чтобы зашла попозже, но ни в коем случае не говорить этого врачу; задрать рубашку и усадить больного на стульчак, потом вытереть ему попу. Навязчивое подсчитывание Т-лимфоцитов, по сути, мало отличалось от Розиного “дневника запоров”. Цицерон уже примирился с запахом некоторых дезинфицирующих средств, которыми обычно обрабатывают место, где шприц для внутривенных впрыскиваний входит в локтевой сгиб или в тыльную часть запястья, и перестал ворчать на желтоватые пятна, которые эти средства иногда оставляли на его рубашках от “Эрроу”. Лишенный судьбой шанса навещать Дэвида Янолетти, Цицерон наверстывал упущенное, навещая других любовников. Их было не так-то много, если не считать тех партнеров из грузовиков, которые так навсегда и остались для него безымянными; впрочем, теперь и среди любовников его любовников, и среди его друзей, было множество умирающих, которых можно было навещать. Через некоторое время Цицерон велел себе остановиться. Не стоило обзаводиться такой вредной привычкой только из-за того, что у него имелся богатый опыт по этой части.
В последний раз, прилетев на конференцию, Цицерон, даже не сделав предупредительного звонка, взял такси в Ла Гуардиа, легко вспомнил, как ехать до Латимеровского центра, и дал таксисту указания свернуть от Гранд-Конкорс. Потом он оставил свой чемодан на колесиках в вестибюле, под присмотром персонала. Он привез Розе экземпляр “Юдоли изнурения” – с пылу с жару, только что из типографии, – воображая, что она обрадуется, увидев опубликованной книгу своего ворсистоголового протеже. Народ Книги, и все такое прочее. Ну вот, теперь он тоже стал частью этого пишущего народа.
Случись такое событие годом раньше, наверное, оно бы действительно обрадовало Розу. Он вложил книгу в цыплячьи лапки – вот во что превратились Розины руки, – и Роза непонимающе уставилась на нее, совсем как обезьяна на лунный монолит у Кубрика.
– Я автор этой книги, Роза.
Все, что еще оставалось от Розы, – это несокрушимый скептицизм, так и лучившийся смертоносными лучами из щелок-глаз. А рот как будто склеился, даже не раскрывался. Цицерон так давно сюда не наведывался, что она, пожалуй, уже унеслась за все мыслимые горизонты, и даже непонятно было, узнает ли она его вообще?
Он вытащил книгу из ее рук и перевернул, чтобы она могла рассмотреть тыльную сторону обложки. “Версо-пресс”, как правило, не публиковало фото авторов, но Цицерон отлично понимал, что черно-белый портрет, а-ля фото на паспорт, должен был послужить одной цели, о которой никто не отваживался заговорить вслух: он был призван продемонстрировать, не прибегая к неловким разъяснениям в аннотации к книге, что расовое разнообразие все-таки имеет место, – на тот случай, если имя автора недостаточно ясно обличало в нем чернокожего. Цицерон позировал, одевшись под Жан-Поль Сартра, – в полушинели и узком галстуке, – на фоне универсального магазина “Юджин” в центре города. Поверх плеча виднелись отражения в витрине – беспорядочный натюрморт из всевозможных цацок, среди которых особенно выделялся портновский манекен – лысый, но с женской грудью и со взглядом, устремленным куда-то вдаль, за рамку фото. Дреды на голове Цицерона уже немного утихомирились, стали похожими на морских змей, плывущих по течению, но еще не гнулись под собственным весом.
– Посмотри-ка сюда, – сказал он. – Вот это – я.
К чему сотрясать воздух именами? Пусть она сама сличит картинку с лицом мужчины, который сидит сейчас напротив нее. Он вдруг удивился: оказывается, это упражнение значило для него самого гораздо больше, чем он полагал. Ему очень хотелось произвести впечатление на Розу.
Роза вперилась в фотографию, желая сделать ему приятное, хотя ей очень трудно было сосредоточить внимание хоть на чем-то.
– Кто? – спросила она.
– Я. Это я написал эту книгу. Можешь оставить ее себе.
Она еще пристальнее всмотрелась в фотографию, как будто силилась что-то понять. А потом ткнула ногтем чудовищной величины в изображение манекена.
– Кто?
– Я.
Роза мотнула головой, прикрыла глаза, вдохнула через расширившиеся ноздри, возмущаясь тем, что ее не понимают.
Наконец она собралась с силами и совершила новую попытку поспорить с этой штуковиной, которую ей зачем-то всучили:
– Почему она не хочет глядеть мне в глаза?
* * *В вестибюле, выдавая Цицерону оставленный багаж, медсестра заметила:
– Странное дело. То к ней целый год никто не приходит, то вдруг – сразу два визита за неделю.
– К ней еще кто-то приходил?
Медсестра кивнула.
– Наверное, внук. Подросток. С ним была еще какая-то женщина, но женщина в палату не заходила.
* * *Всю жизнь Цицерон только и учился, что раскрывать рот. Чтобы отчитываться перед Розой о своих делах: ведь он был ребенком-узником, жившим под ее руководством. Или для того, чтобы произнести единственную исповедь, какую мог сделать узник: о преступлении, которое он совершил после того, как отбыл весь срок заключения и вышел на свободу. Теперь Роза оказалась его беззащитной слушательницей, его узницей, – она в то же время как бы самоустранялась, ее невозможно было оскорбить или ранить. Цицерон мог говорить что угодно, зная, что все соскользнет с грязного фасада ее нынешнего “я”, не оставив и следа. А в следующий его приход она вдруг возвращалась к старым войнам. Но Цицерон так и не находил нужных слов, он просто подпитывал ее очередные “деменциалоги” вялыми вопросами, пока наконец и последний шанс не оказался упущен.
Однажды именно это и случилось. Больше шансов не оставалось.
Теперь, спустя восемь или девять часов после того, как Серджиус Гоган с той девушкой уехали по трассе I-95, а потом озадаченный Розин внук, видимо, сел на самолет, а его сексапильная певичка, его марксистская фея, девушка-мечта, отправилась дальше, в лагерь “Оккупай” в Портленде, Цицерон лежал на кровати, но не спал. Комнату освещала только глядевшая в окно неполная, плоскозадая луна, золотившая сосны и море. Сегодня вечером наступила такая прохлада, что термореле даже не включалось, и гул кондиционера не мешал течению и журчанью его собственного живого, человеческого дыхания. Однако ровно по этой же причине Цицерон лежал и потел под простыней, не в силах поверить, что когда-нибудь уснет, слишком явственно вспоминая в темноте ад сегодняшнего утра, когда он проснулся с одеревеневшими, отлежанными руками, словно под ним оказалось чужое тело, и страшился, что если все-таки уснет, то во сне снова будет общаться с Розой – живой и неугомонной покойницей.
Скажи, о чем ты знаешь, а я – нет.
Но ведь и перед ее внуком он так и не выговорился, так и не освободился от бремени. Глупый факт так и остался на прежнем месте, где-то в желудке, уже перерастая в язву нежелательного секрета.
А если бы он и выболтал тот давний секрет Серджиусу, то это едва ли потянуло бы на исповедь. Просто-напросто глупая история о том, как устроилась вся жизнь молодого человека: смотри-ка, малыш, вот радиоактивный паук, который тебя укусил!