Боги и люди - Эдвард Радзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хорошо ее знал.
Она почти закричала: «О нет! Нет! В доме совершеннейшая пустота. Поверьте, ни флорина! Все продано!.. – И добавила нетвердо: – А может быть, вернуть ему Реквием?.. Он уже окреп. И вчера сам смеялся над своими бреднями об отравлении..».
Из дневника 1 декабря 1791 года
Десять дней назад она вернула ему Реквием.
Помню, я навестил его на следующий же день. Он отплясывал с Констанцей.
Танцуя, он прокричал мне: «Не удивляйтесь, барон! У нас закончились дрова, и мы сейчас танцуем попросту, чтобы согреться! Ха! Ха! Ха!»
В тот день он вернулся к работе, и все последующие дни он работал, работал, работал над Реквиемом. Над нашим Реквиемом. Правда, через несколько дней такой работы он слег в постель. И больше уже не встает.
Из дневника 5 декабря 1791 года. Утро
Только что вернулся от покойного. Всю ночь я не покидал его комнаты и трудился рядом с телом. После разбора его писем я решился подступить к партитуре Реквиема. К главному! Как я откладывал, как я боялся разочарования, но медлить более было нельзя, рассвет начался за окнами. И я взял в руки партитуру… Свершилось! Свершилось! Какая красота… Божественная красота… Если в «Дон Жуане» он содрогнулся от грядущей встречи с предвечным, здесь он сам к ней стремится… Тот мир – вершина человеческих стремлений. Страшный Суд и Милосердие Божие – цель жизни. Дух вечности – это и есть Реквием. Я плакал. Какая трагедия, что он не закончен. На пюпитре я прочел его распоряжения Зюсмайеру, как завершить Реквием после его смерти. А под этими распоряжениями я нашел три письма. Это были письма самого Моцарта. Одно было написано после смерти матери, другое – по дате – перед смертью его отца…
Вот они:
«9 июля 1778 года. Моя мать умерла. В моих печальных обстоятельствах я утешаюсь тремя вещами: совершенным смирением, с которым я предаюсь воле Божьей, столь легкой и прекрасной ее смертью и тем, сколь счастлива она стала спустя мгновение. Насколько она счастливее, чем мы. В этот момент я пожелал отправиться в путь вместе с ней. И с сего желания, и с сего страстного моего стремления развилось и третье мое утешение: она не потеряна для нас, мы свидимся еще с нею».
«Дражайший отец! Смерть – истинная и конечная цель нашей жизни. За последние два года я столь близко познакомился с этим подлинно лучшим другом человека, что ее образ не только не несет для меня теперь ничего ужасающего, но, напротив, в нем все успокаивающее и утешительное. И я благодарю Господа за то, что даровал мне эту счастливую возможность познать смерть, как ключ к нашему блаженству. Я теперь никогда не ложусь спать, не подумав, что, может быть, и меня… как я ни молод… на другой день более не будет. И все-таки никто не может сказать, чтобы в обществе я был бы угрюмым или печальным. За блаженство сие я каждый день благодарю Творца».
Я стоял неподвижно над этими письмами. Так вот что он перечитывал, когда писал Реквием!
Так вот что таилось под его веселой маской. Значит, этот суетливый человечек в дурновкусных камзолах все понимал?
И я начал читать его третье письмо.
«Я всегда помню о Боге и сознаю Его всемогущество и страшусь Его гнева. Но я сознаю Его любовь, и сострадание, и милосердие к своим творениям. Он никогда не покинет своих слуг… И если что свершается по Его воле – то, значит, и по моей..».
Я упал на колени и молился, и просил: «Господи! Господи! Прости меня!»
Уже уходя из комнаты на исходе ночи, я… столкнул его маску, и она разбилась…
Теперь остались только звуки.
Из дневника 6 декабря 1791 года
Сегодня в три часа пополудни мы собрались в Крестовой капелле в соборе Святого Стефана. Здесь состоялось отпевание Моцарта. Кроме меня, были его ученик Зюсмайер, несколько музыкантов. И Сальери. Мне не хотелось идти вместе с этой толпой к кладбищу, и по окончании отпевания я сказал:
– Видимо, сегодня будет снег с дождем.
Этого было достаточно, чтобы все эти господа охотно отправились по домам. Хотя было очень тепло: три градуса и при полном безветрии. На оплаченных мной погребальных дрогах гроб в одиночестве отправился по Гроссе Шуллерштрассе на кладбище.
Сальери провожал меня домой. Вот он, наш разговор.
САЛЬЕРИ. Вдова не пришла.
Я. Она лежит дома почти без чувств.
САЛЬЕРИ. С какой охотой все они разошлись.
Я. Видимо, грустно смотреть, как гения отправят в могилу для бедных.
САЛЬЕРИ. Если бы я знал… Почему вдова не обратилась ко мне?! Я охотно дал бы денег.
Я. Это говорят теперь все. Но втайне радуются, что не обратилась. Кстати, Сальери, почему вы сами не обратились к вдове? Вы ведь знали, что он нищий.
С А Л Ь Е Р И. А вы?
Я. Я скуп.
САЛЬЕРИ. Как быстро закончилась жизнь, начавшаяся так блестяще.
Я. Ну что вы, Сальери. Все у него только начинается. Теперь и вы… и я… и император, и все мы только и будем слышать:
МОЦАРТ! Теперь все мы лишь его современники. Люди обожают убить, потом славить. Но они не захотят признать… никогда не захотят, что они… что мы все – убили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виноватого… И я все думаю: кого они изберут этим преступником, этим бессмертно виновным? И я понял.
САЛЬЕРИ. Кого же?
Я. Вас. Он ведь вас не любил. Так не любил, что даже жене пожаловался, что вы его отравили.
САЛЬЕРИ. Какая глупость!
Я. Отчего же? Ведь вы травили его, Сальери. Вы не давали ему поступить на придворную службу. А где травили, там и отравили. Какая разница. Ведь вы поэтому пришли на отпевание. Замолить грех. Но поздно, милейший.
Мне нравилось пугать этого самовлюбленного и, в сущности, доброго глупца.
Из дневника 17 февраля 1792 года
Сегодня в Вене в зале Яна по поручению госпожи Констанцы Моцарт я, Готфрид ван Свитен, с большим успехом исполнил Реквием Вольфганга Амадея Моцарта.
Добавление из дневника 1801 год
Сальери воспринял слишком всерьез все, что я когда-то ему сказал. Сейчас, когда мое предсказание сбылось, когда слава Моцарта растет с каждым днем, у Сальери бывают странные нервные припадки. Я даже слышал, что порой, пугая домашних, он вопит, что убил Моцарта.
Ну что ж, хоть один из нас – признался!
Лунин, или смерть Жака
…И раз навсегда объявляю:
что если я пишу,
как бы обращаясь к читателям,
то так мне легче писать…
Тут форма, одна пустая форма,
читателей же у меня
никогда не будет…
Ф.М. ДостоевскийСмешок.
Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты… Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});