Звездочеты - Анатолий Марченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта ночь была самой трагичной в жизни Курта. Он не боялся погибнуть, но как не хотелось ему погибать бесславно, от пули своих советских братьев! Как ненавидел он тех, кто послал немцев в этот авантюристический поход!
После читки приказа роте тотчас же раздали боевые патроны. Курт лихорадочно думал о том, как ему незаметно выбраться с позиций роты, переплыть реку и сообщить на заставу содержание только что прочитанного приказа. Но это оказалось невозможным. Ганс ни на секунду не отходил от него, и было похоже, что к таким, не очень-то благонадежным, как Курт, специально приставлены соглядатаи.
Курт часто вскидывал левую руку к глазам, чтобы узнать время, и это не ускользнуло от вездесущего Ганса.
— Пошли к чертям свои нервы, Курт, сейчас мы уже не люди. Не люди! Как я мечтаю о первом выстреле по большевикам! Мы обрушимся на них, подобно урагану. И я буду стрелять, стрелять и стрелять! Особенно тех русских, кто, попадая в плен, будет молить о пощаде. Нет ничего прекраснее, чем выстрелить именно в такого русского, который захочет меня разжалобить. Такие не нужны нашему рейху даже в качестве рабов. Человек должен и на казнь идти с улыбкой. Я лично никогда не сдался бы в плен, но если все же попаду к русским при чрезвычайных обстоятельствах, то буду непреклонен и расхохочусь им в глаза…
Гансу не удалось ни выстрелить в большевика, ни расхохотаться ему в глаза: еще когда саперный взвод наводил переправу через реку, пограничники открыли огонь, и первая же пуля досталась Гансу. Он нелепо взмахнул руками и, сваливаясь с понтона в бурлившую от взрывов реку, успел только крикнуть Курту:
— Стреляй их, стреляй…
«Поделом тебе, сволочь, — подумал Курт, — хорошо стреляете, братья!»
Курт знал, что, пока саперы возятся с переправой, у заставы идет жаркий бой, но даже создание того, что он не участвует в этой схватке, не могло успокоить его совесть. Потом, когда атака стрелковой роты захлебнулась, в бой против заставы бросили и саперов. Поняв, что заставу не взять лобовым штурмом, командир полка приказал обойти ее. Саперный взвод пустили за двумя танками. Дорога, вдоль которой они двигались, была пустынна. Ветер превратил огромное пшеничное поле в настоящее море, по которому колыхались волны созревавших колосьев. Потом танки, грохоча, поползли по подсолнухам, их веселые, ярко-желтые головки, устремленные к солнцу, навсегда исчезали под злыми гусеницами. Придорожные березы в ужасе отшатывались от танков. Курт поднял растерзанную гусеницей шляпку подсолнуха, прижал к взмокшему от пота лицу. Нос обдало цветочной пыльцой, от подсолнуха запахло чем-то бесконечно родным и бесценным, и этот израненный войной цветок стал вдруг для Курта живым существом. Ярость от собственного бессилия охватила Курта с такой силой, что в глаза хлынула темнота, и он едва не упал.
«Застрелиться, — как о чем-то давно решенном, подумал он. — Застрелиться — и все, и все…»
Но тут же мысль о том, что, застрелившись, он все равно ничего не изменит и, больше того, не сможет ничем, абсолютно ничем помочь Тимоше, остановила его.
«Нет, это не выход. Какой толк от меня мертвого? Нужно бороться, бороться… Сдаться в плен при первой возможности и — бороться».
Ни о чем с таким нетерпением и желанием не мечтал сейчас Курт, как о том, чтобы скорее, как можно скорее комбриг Тимофей Лукьянов или другой советский комбриг, если Тимоша воюет на другом участке фронта, собрал бы все свои силы и опрокинул эту ринувшуюся на мирную страну взбесившуюся лавину.
Рычали танки, рвались снаряды, взлетали к небу развороченные ими крыши домов, а в ушах у Курта неумолчно, душераздирающе стоял неистовый колокольный звон. Стоял с той самой минуты, когда один из первых снарядов немецкой артиллерии, заглушая ликующее кукареканье предрассветных петухов, угодил в сельскую церквушку и, видимо, прямо в колокол. Раненный, он набатно ударил, разливая вокруг полные страдания и тревоги звуки, от которых захолонуло сердце. Курту казалось, что колокольный звон этой церквушки несется сейчас по всей России, и он знал, что до последних дней своих так и не сможет избавиться от этого трагического звона…
Вскоре после того как полк форсировал Березину, Курт сдался в плен советским танкистам, выбившим их роту с высотки возле лесной деревушки.
Незадолго до этого Курт сказал Шпицгену, прижатому обстрелом русских к мокрой от дождя земле:
— Вы наверняка хорошо знаете Библию. Помните, как вел себя Хам, рождаясь на свет?
Шпицген молчал, загнанно озираясь по сторонам.
— Так вот, — продолжал Курт, радуясь, что снаряды все ближе и ближе ложатся к высотке. — Он не плакал, как все новорожденные, он хохотал!
— К чему это вы? — дрожащим голосом осведомился Шпицген.
— А вот к чему, — торжествующе произнес Курт. — Этот Хам не напоминает вам нашего великого фюрера?
Хищное лицо Шпицгена перекосилось от злобы.
— Как ты смеешь, собака? — вскричал он. — Я застрелю тебя!
— А это мы еще посмотрим! — сказал Курт и нажал на спуск автомата…
На другой день уже вместе с танкистами он попал в окружение, а затем — в партизанский отряд.
Немец-коммунист был для партизан сущей находкой. Он участвовал в самых отчаянных операциях в тылу гитлеровцев.
А в здании гестапо на Вильгельмштрассе в Берлине в картотеке появился еще один документ:
«Объявляется розыск. Курт Ротенберг. Дезертир. Дело 4389а».
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
Вернувшись из-под Вязьмы в Москву, Петр узнал о смерти Макухина. Он не сразу поверил в это, потому что привык видеть Макухина почти каждый день, считая его своим «крестным» в журналистике, и просто потому, что даже и не предполагал, что такие крепкие, твердо идущие по земле люди могут умирать.
Ему сразу же вспомнилось, как Макухин отправлял его в эту вязьминскую командировку, как он, сгорбившись, стоял у окна, совсем не такой, каким был обычно — властным, непроницаемым и уверенным в себе. И еще вспомнился день, когда он, Петр, впервые робко зашел в кабинет к Макухину, чтобы попросить его прочитать свой рассказ.
— О чем написал? — спросил Макухин тоном прокурора.
— О любви, — пролепетал Петр.
— Об этом уже написал Лев Толстой, — напомнил Макухин. — У тебя лучше?
— Но… сколько существует мир… — набрался храбрости Петр. — Это же вечная тема…
— Вот именно — вечная, — торжественно поднял указательный палец Макухин. — Да только книги не все вечные.
Он почему-то тяжело вздохнул, с видимой неохотой взял дрогнувшую в Петиной руке рукопись и больше не проронил ни слова. На следующий день, придя на работу, сам вызвал Петра.