Ожидание - Владимир Амлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно так же позднее боролись с твистом, не пускали его на танцплощадки, в школьные, студенческие залы, высмеивали, обличали, а он сотрясал своим одновременно притягательным и несколько назойливым ритмом молодые, извивающиеся тела.
А сейчас тихую местность оглушали старые блюзы, новомодные рок-н-роллы, струился свет волшебного фонаря и появилась возможность перехватить инициативу. Борька не был мастаком по части современных танцев. Площадка была пуста. И я пригласил Нору.
Начали мы вяловато, приглядываясь друг к другу, приспосабливаясь к движениям другого. Мы только одни танцевали на всеобщем обозрении, будто на сцене, я так и чувствовал на своей спине иронические глаза друзей.
Звонко стучали туфли о каменный пол двора. Я прибавил газу, она ответила тем же. Осмелев, я яростно бросил ее на себя, как полагалось в роке, и закрутил, так что она вертелась волчком. Получалось у нас все лучше и лучше, но вот запас тоненьких пленочек исчерпался и пошла другая музыка: грузинские и армянские танцы. Они были словно родные для Норы, с такой плавностью она входила в этот медлительный поток, так хорошо подбоченивалась, так свободно и легко, раскинув руки, плыла по этой реке.
Так я не умел. Вертеть, бросать, крутиться и закручивать — пожалуйста, это на московских вечеринках было отработано, а плавно плыть по чужим рекам, закинув голову как лебедь — это…
Я пытался что-то сымпровизировать, уловить ритм незнакомой мелодии, но движения мои были вульгарны, резки рядом с легкой, природной пластикой этой девчонки. В конце концов я отошел в сторону, и она танцевала одна, все более входя в роль, становясь застенчивой и одновременно неотразимой тоненькой горянкой.
Мать курила и с гордостью смотрела на нее, иной раз, не сдерживая восхищения, звонко ударяла ладонями.
Она пила незаметно, втихомолку, то говорила громким голосом, стараясь перекрыть музыку, то хмельно замолкала, мрачнела… Может, об отце вспоминала, может, еще о чем, разве было нам понять немолодую одинокую женщину, мать красивой восемнадцатилетней дочери.
Неожиданно зашел Арчил. Хозяйка усадила его, налила ему вина. Он произнес несколько слов, выпил, потом посидел еще минут десять, заметно мрачный, диковато-недоверчиво оглядывающийся, будто был среди чужих, враждебных людей и ждал какой-то подлости.
Нора была очень ласкова с ним, называла «дядей Арчилом», говорила, что мечтает с ним станцевать лезгинку.
Но он только качал головой. Этот словоохотливый человек был сегодня неразговорчив. И ушел он тихо, без шума, мы и не заметили, как он ушел.
— Какой несчастный человек, — сказала хозяйка.
Я, помню, подумал: «Почему? Почему он несчастный? Ведь рисует так хорошо и у него такой прекрасный сын…» Но не стал спрашивать, выяснять. До старика ли было в тот вечер?
Наше соперничество с Борькой было еле заметно, скрыто. Шло оно полосами. Я набрал очков в танцах, а теперь терял их в разговоре. Каждое слово, шутка, улыбка легко и свободно входили в зону ее внимания и тут же получали ответ. Я же старательно посылал свои сигналы, но словно бы чужие станции забивали их, и зона становилась все более непроходимой для меня.
Уже изрядно опьянев, мы пошли к морю по темным, перекопанным улочкам, под нарастающий грохот и рев августовских цикад. Этот рев только подчеркивал тишину, он сливался с приближающимся равномерным плеском моря, и человеческие голоса на этом фоне, возбужденные, смеющиеся, казались лишними, чужеродными.
Решили купаться. Смельчак Борька полез первым.
Сверкнула белая спина, замелькали длинные, до колен, трусы. Я еще не знал, полезу в воду или нет. Смотрел в море, вслед Борьке, но боковым зрением видел, как раздевается Нора, вот парашютиком упал на гальку ее сарафан. Я слышал шуршание ее белья, она тоже не собиралась, видно, купаться и была не в купальнике, так и пошла, в трусиках и лифчике, белевших в чернильной тьме. Тоненькая, провалившаяся вдруг во тьме фигурка. Я бросился в воду, стараясь ее догнать, все время слыша впереди всплеск и ощущая, что она отдаляется, отдаляется быстро, я нажимал, но звук все больше обгонял меня, мне было не догнать.
Потом я услышал уже более сильный всплеск, двойной, слаженный, и смех, голоса Норы и Борьки вдалеке.
Догнать я их не мог, да и не хотел.
На берегу тихо сидели Сашка и хозяйка. Он был простужен и купаться не решился, она, казалось, дремала. И, одевшись, влажной кожей чувствуя холодок, я пошел босиком по гальке, очень крупной и острой, по земле, не приспособленной для ходьбы.
Что я испытывал тогда? Едва ли боль, я и не знал по-настоящему, что это такое, скорее всего обиду, кислый привкус поражения и неудачи. Именно гордыня мучила, а не ощущение какой бы то ни было потери. Вот, казалось, я иду первый, но, как всегда, что-то должно произойти, чтобы первым я все-таки не пришел. Но все равно мне было хорошо. Может быть, от обиды еще лучше, еще острее я чувствовал холодок земли, скрип гальки, бурно дышащую, осыпающую брызгами бездну…
Я вижу море и не знаю, как его написать, — оно слишком прекрасно, в нем самом скрыта такая сила настроения, что писать его таким, как я сейчас вижу, нельзя; оно неохватно, и у меня нет сил, умения, это будет лишь слабая фотография, жалкое воспроизведение.
Лунные светоэффекты Куинджи, валы Айвазовского передают его красоту, его мощь, его тепло, его гармонию. А как же передать эту громадность, эту безразличную к человеку массу, готовую его мгновенно проглотить или выплюнуть, если он не умеет приспособиться к ней.
А как нарисовать женщину, идущую в море?
Вставали дейнековские физкультурницы, крепко сбитые, полные оптимизма купальщицы, воплощение душевного здоровья и силы.
Они нравились мне, но мне хотелось бы нарисовать другое. Что? Я чувствовал, но не знал.
Обида, одиночество… Ерунда. Это как раз забудется, пройдет.
Другое важней… То, как во тьме, в кипящее, бурливое пространство, как бы светясь в этой тьме, бесстрашно входит девушка. Надо передать ее незащищенность, малость перед этой огромностью, перед стихией и способность укрощать, приспосабливать, подчинять.
Вот что надо передать. Но как это сделать? Теперь я стал думать об этом… Мне показалось, что я вижу способ, как это сделать, и я успокоился.
Теперь мне как бы было неважно, я или Борька, Борька или я, поражение перестало существовать, перестало раздражать душу. Другое теперь, в сто крат более важное, поднимало и отстраняло все остальное.
Я пошел домой. Хозяйка уже вернулась. Сашка лежал, ворочался. Только Борьки и Норы не было.
Я пошел погулять. Спать не хотелось. Казалось, земля сотрясается от храпа, от сонного дыхания курортников, заполнивших каждый метр более или менее приспособленной к жизни площади, не то чтобы комнату, любой сарайчик.
Лишь в окне у дяди Арчила ярко, слепя глаза, горел огонь.
«Почему он не спит, ведь так поздно, может быть, работает», — подумал я.
Окно было приоткрыто, я тихо окликнул его, ответа не было.
Я еще раз позвал дядю Арчила. Ни движения в ответ, ни шороха, ни звука. Я постучал в дверь. Никто не ответил. Тогда я вновь подошел к окну.
— Дядя Арчил! Дядя Арчил!
Из комнаты странно пахло, будто что-то сожгли. Может, у него сгорели его картины, эти прекрасные неправдоподобные помидоры, или безвкусные натюрморты для рыночной продажи?
Я залез на подоконник и спрыгнул в комнату.
В комнате, в странно изогнутой позе, свесив руки с дивана, будто хотел что-то достать с полу и не дотянулся, лежал дядя Арчил.
Потухший взгляд открыт, неподвижно уперт в белый потолок.
— Дядя Арчил, дядя Арчил, — кричал я без голоса и боялся подойти.
Он не отвечал, нелепо свесившийся, лишившийся голоса, движения, цвета.
— Убили, убили.
Через минуту я ворвался в дом, разбудил хозяйку, ничего не мог объяснить, бормотал, задыхаясь.
— Кого? — спросонья сердито, даже раздраженно спрашивала она.
— Дядю Арчила.
Теперь мы бежали с ней вместе. Она остановилась на пороге и крикнула, всплеснув руками:
— Ты что, не видишь? Не видишь?!
— Что? Что? — спрашивал с какой-то дикой надеждой, может быть, она видит то, чего я не вижу, может быть, она видит его ж и в ы м.
— Это Артем… сделал. Артем ему сердце расколол. Ты ничего не понимаешь, — кричала она.
— Я не понимаю, не понимаю, — бормотал я.
Я не понимал, при чем здесь Артем. Я ничего не понимал.
Мимо каменных грузинских домиков с погашенными окнами мы бежали к милиции. Около милиции в полукруге света сидели двое рослых сержантов: ели сулугуни, запивали молоком. На скамейке стоял приемник, комментатор сообщал результаты последних футбольных матчей на первенство страны. Милиционеры слушали очень внимательно. Когда мы появились, у них сделались недовольные лица, мы отвлекли их: «…тбилисское «Динамо» победило минских одноклубников: два один…», — они поцокали языками, довольно покачали головами, подняли кружки с молоком и чокнулись.