Переписка Н. В. Гоголя. В двух томах - Николай Гоголь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце своего письма ты, давши мне маленький урок, как оно и следовало, говоришь: «Нужно любить, любить и любить» – и вслед за этим с чувством огорченного человека негодуешь на Строганова за неприглядную и злую колкость. Что сказать на это? – «Надо любить и Строганова!» С тех-то именно и нужно начать, которые нас огорчают, а иначе когда же мы выучимся любить? Мы будем только повторять, что нужно любить, и больше ничего. Я не понял, в каком смысле и к чему, собственно, нужно отнести твои последние слова, которыми ты совершенно неожиданно заключил твое письмо без всякого отношенья к предметам предыдущим, разумею следующий обращенный ко мне совет: «Откажись от ума своего; он тебя заводит бог весть куда». Если это относится к моим двум письмам к тебе, то я их писал, как писалось, без всякого умничанья; прости, если чем оскорбил; я, писавши к тебе, именно думал о том, как бы не оскорбить тебя, сознаваясь, что я без того много оскорбил тебя. Если ж ты вновь вспомнил о моей книге и к ней их отнес, то на ней скорей видно, что я отказался от ума своего. Ум мой был не глуп. Ум мой советовал мне хорошо. Он мне советовал делать свое дело, не смущаясь ничем, ни с кем не входить в изъяснения, не выдавать ничего в свет, пока не придешь в такое состояние, когда твои строки будут стоить печати и никого не введут в соблазн. Ум мой говорил мне быть скрытным, все перенести и все вытерпеть и ни на какие вопросы не отвечать никому, кто бы ни спросил о том, что ты теперь делаешь. Я не послушал моего ума, и плодом этого непослушанья есть моя нынешняя книга. Но, впрочем, что я говорю? Как будто мы в силах распоряжаться сами собой. Как будто не всеми нами правит высшая нас сила. Как будто не она попустила явиться и книге моей. Чем я виноват, что выдал ее в свет? Она была моей душевной потребностью. В ней излиянье меня. Разве было бы тогда лучше, если бы все эти недостатки мои, которые так всех поразили, что уже, несомненно, стали говорить о союзе моем с дьяволом, оставались бы скрытными во мне, – что ж бы от того я выиграл? Нет, не держаться ума также плохо. Лучше молиться богу, но работать всеми способностями и силами. Бог не оставит на дороге заблужденья того, кто ему молится и от всех сил хочет ему работать, хоть бы и заставил его лукавый поколесить несколько в сторону. Бог выведет его вновь на дорогу. Это невозможно: молящегося бог никогда не оставит. А тебе скажу, что нельзя давать таких советов, которых смысл так обширен, что не знаешь, какой стороной обратить его к делу. «Откажись от ума!» Над этим вопросом иной, стоящий не крепко на своем месте, станет думать, да потом и точно сойдет с ума. Он скажет, что же, собственно, во мне ум? и где именно он у меня? в чем? Все это нужно мне указать. Здесь, например, сказала во мне душа, а другому кажется, что это сказал ум. Это сказал, может быть, во мне ум, а другому кажется, что это сказала душа. Нет, храни бог от таких советов, которые могут неопределенностью сбить и спутать. По мне, пусть себе идет человек по какой хочет дороге, да пусть только не позабывает молиться, а что в нем просятся на свет какие-нибудь силы и способности, значит, что в нем, точно, они есть. Но если он сам достаточно не вызрел, они явятся сначала в преувеличенном, мутном виде, потом понемногу станут изливаться ясней и, наконец, примут законный вид и войдут в свои границы. Но зачем и к чему я это все пишу? Может быть, тебе покажутся вновь какие-нибудь ухищрен<ия> ума. Вижу, что мне ни о чем не следует писать, даже и от писем следует отказаться, – тут могу также наговорить праздных слов. Да и к чему такое письмо, которое может смутить? Если это письмо тебя чем огорчило, то прости, потому что на всяком шагу нам нужно друг друга прощать. Что же касается до ума, то не только от него, но даже от многого отказался. Еще за месяца два перед сим кипело сильное желанье видеть родину, теперь и оно ослабело, как и все прочее. Утомился ли дух мой от этого вихря недоразумений и войны, происшедшей оттого с друзьями, но сердце мое просит покоя, и ни о чем другом не думается, как о том, чтобы как-нибудь добраться до Иерусалима[934]. Затем бог да хранит тебя.
Твой Г.
Пожалуста, отправь прилагаемое при сем письмо Иннокентию[935], которому я очень благодарен и за искренность и за доброту вместе.
О Шафарике: богачей во Франкфурте не случилось мне видеть никаких. Однако ж я просил одного человека. Мне обещано кое-что послать. Скажу Шафарику, чтобы он дал тебе знать, получил ли он какой-нибудь вексель. Если нет, я что-нибудь пошлю ему от себя.
Погодин М. П. – Гоголю, 14 июля 1847
14 июля 1847 г. Москва [936]
Июля 14/26 1847.
Книга твоя доставила тебе много горечи, вот тебе и капля удовольствия, любезнейший Николай Васильевич. Посылаю тебе письмо, писанное ко мне одним молодым человеком…[937]
Лишь только начал я писать тебе это, как получил твое письмо от июля 8. Грустно мне было прочесть его. Твоя ладья все носится по морю, волнами все бьет ее в ту и другую сторону, и далеко тебе до пристани, далеко до Иерусалима! У меня вылетело из головы все, что я хотел писать тебе в этом письме, кажется, продолжение одного моего письма, и я буду теперь отвечать только на твое.
Ты просил меня прежде: «Пиши ко мне все, все, что придет в голову, на первом лоскутке» и тому под<обное>[938]. Что же обращает прежде всего твое внимание в моих письмах? Мелочи, мимоходные замечания, вырванные слова ходом речи, одним словом, лыко в строке, а что важно в отношении к тебе, ко мне, то как будто пропадает незамеченное. Какие-то пустые противоречия ты находишь, какими-то упреками огорчаешься, тогда как я сказал тебе с самого начала, и сказал торжественно, что я не сержусь и не думаю укорять тебя, и поступок твой со мною хотел еще впредь разобрать исторически, к сведению, к назиданию обоюдному; до него еще не доходил черед в моем письме! Однажды только, помнится, я передал некоторые обстоятельства; впрочем, все-таки только к сведению. Увидя теперь, что ты понять этого никак не можешь и видишь, предполагаешь настоящие ощущения, жалобы вместо исторических справок, я то письмо свое (в шести отделениях) прекращаю и анализировать твоего поступка, как предполагал прежде, во избежание недоразумений, не буду. Возвращаюсь к ответу.
Ты пеняешь мне за упреки о знати. Если я что не люблю на свете, так это знать. Я убежден, что она физически выродилась, что кровь течет в ней иная, что она не способна ни к какому добру (чему, кроме физики, содействует и воспитание), что все прекрасные и сладкие ее слова не имеют жизни и того смысла, какой эти самые слова имеют для других людей, что они оптически обманывают себя больше, чем других. Убедился я в этом после многих опытов, даже с теми людьми, с которыми ты в связи. Не скрою, что плебейское происхождение, молодость, проведенная в знатном доме[939], при виде всех его мерзостей и пр., было причиною, что я вдался в крайность, и я бывал несправедлив в этом отношении, следовательно, мог и на тебя подосадовать излишне, мог подшутить, но не может быть, чтоб я написал тебе, как ты передаешь: «Ты угождаешь одним знатным», «Тебе дороги только знатные». Нет, не может быть, чтоб я так написал. Ты перевернул мои слова, и в этом виде я не признаю их своими. Вот тебе разительный пример, как наше воображение, или самолюбие, или что ты хочешь перевертывает вещи по своему произволу и судит перевернутые вовсе несправедливо. Прошу тебя с дипломатическою верностию выписать мне мои слова. Если они написаны так, как ты передал, то они послужат мне уроком, а наоборот – тебе.
Отвечаю построчно. Выкинь из головы мысль, что ты можешь получить сведения о России по слухам. Нет, нет и нет. Ты получишь совершенный вздор. Одна неделя дома покажет тебе все лучше и вернее, чем пять лет в чужих краях. У нас чудеса со всяким днем воочию совершаются, и ловить их может только зоркий глаз на месте. И кого ты слушаешь? Богатых, праздных, полуфранцузских-полунемецких магнатов! Опять попались они под перо!
Теперь следует важнейшая часть твоего письма. Между нами произошло великое недоразумение. Протекло много лет, много чувствований через сердце, много мыслей пронеслось через голову у меня, но то я помню, что стал я спрашивать у тебя статьи, в 1842 году, вследствие твоего предшествовавшего вызова, как мне казалось, вследствие собственных твоих прежде сказанных слов, в которых послышалось мне твое намерение дать мне статью. Я думал, что я только напоминаю тебе. Помню живо теперь еще слова твои: «Надо, чтоб это было тяжелое, чтоб об этом говорили». Ты говорил, вижу я теперь, о своем труде, а мне, приготовленному и думавшему, послышалось или подумалось, что ты говорил о статье, которую хотел приготовить для журнала. Когда прошло несколько времени после этих слов, когда должна была выйти книжка или другое какое понудительное обстоятельство, я, уполномоченный твоими словами, и начал напоминать тебе. Не могу теперь привести на память все подробности, но почти совершенно уверен, что это было так. Я очень помню, что я не хотел спрашивать у тебя статьи и спросил, когда ты сам вызвался, как мне казалось. Не хотел же я спрашивать, признаюсь, скрепя сердце, делая себе насилие, сетуя и обвиняя тебя внутренно, что ты не хочешь помочь мне, когда я делаю последнее усилие (перед приступом к большому своему труду – писать историю), чтоб устроить дела и судьбу своего семейства. Мне все казалось, что ты причудничаешь, хотя бессознательно, что мечтаешь поразить всех, в упоении гордости и тому под., между тем как Рафаэли и Корреджии (припоминаю тогдашнее сравнение) могли отрываться от своих мадонн и оказывать в антрактах мелкие услуги своим друзьям.