Голова - Генрих Манн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шепнул рейхсканцлеру, что прибыл посол, которого ожидали, но Ланна только пожал плечами. Когда Зехтинг ушел, он встал и преградил дорогу Терра.
— Ну? — спросил он, как врач-психиатр. — Отбушевали? Легче стало? — И так как тот продолжал хохотать от бешенства: — Нельзя же так распускаться. — Ланна улыбнулся заученно-любезной улыбкой. Он думал об адмирале Фишере как о воплощении всех враждебных сил, грозивших ему, думал о своей отставке — и любезно улыбался ничего не видевшему Терра.
— Монополия на уголь и руду! — мягко сказал Ланна. — Вот чем вы хотите воспрепятствовать войне. Но если глава правительства пожелает, он объявит войну, несмотря ни на что. Я не желаю войны, потому что ее желают мои противники, в этом для вас гарантия. И я достаточно ловок, чтобы воспрепятствовать ей всякий раз, когда я сам как будто провоцирую ее, — и в этом еще общая гарантия. Как вам понравился мой шаг, за который меня сделали князем? Но подождите следующего! — Он явно чувствовал себя уверенней, чем в начале беседы, и даже похлопал Терра по плечу. — Вашим известиям, милый друг, возможно, найдется другое применение, чем вы предполагали, но они не утратят своей ценности. Постарайтесь, пожалуйста, проследить, что происходит на другом конце сети, соединяющей Кнакштадт с Парижем! Считайте себя моим тайным агентом! — Он успокоительно погладил руку, которую Терра не подал ему, и сам проводил его до двери.
Лишь спустившись с лестницы, Терра заметил, что у него перед глазами туман. Он не разглядел времени на больших часах. Снова, как некогда! Рано он похвалялся, что закален против всего. «Такие вопиющие безобразия, к сожалению, не скоро перестанут волновать меня. Ради кого я трудился? Ради этого любезного ничтожества! Ради него заставил себя быть тем, чем я стал!» Громко застонав, он скорчился, как от боли, на сидении своего автомобиля. Тут они попали в затор, и какая-то дама удивленно заглянула в автомобиль. Терра вздрогнул: Алиса! Нет, опять ошибка; но ей он еще себя покажет, теперь всему конец. «Удалиться от мира и заготовлять бомбы — единственное, что мне осталось!.. Впрочем, нет! Надо съездить в Париж. Сделать самую последнюю попытку».
Дочери Ланна, ожидавшей его, он написал отказ — отказ навсегда. Вечером он уехал.
На следующий вечер он вышел из своей гостиницы в Париже и отправился пешком в один дом, о котором неоднократно слышал. Дом средней руки; привратница указала квартиру, которую он искал. Ему отворили; он спросил того, с кем желал переговорить. Еще нет дома? Но его, хоть он и был чужим, провели в комнату, зажгли и поставили на письменный стол рабочую лампу. Посетитель остался один.
Он сидел сперва в зеленоватом свете лампы, кругом была темнота. Лампа начала коптить; он встал, чтобы подкрутить фитиль, сделал несколько шагов вдоль книжных полок. Остановился на полдороге, обхватил голову руками. Огляделся, опомнился, вернулся на прежнее место под лампой. Некоторое время сидел в раздумье, потом снова принялся метаться. Он ждал, не замечая, что проходят часы.
Дверь распахнулась настежь, когда он как раз стоял в самом темном углу. Не успел он овладеть собой, как вошедший миновал его[51] и склонился у письменного стола над корреспонденцией. Широкая спина, широкий затылок, борода по краю разрумянившейся щеки отливает серебром. Хозяин комнаты резко повернулся: он услышал позади чье-то тяжелое дыхание.
— Я ужасно смущен, — сказал чей-то голос. — Теперь мне остается сделать вид, что не вы меня, а я вас застал врасплох.
Когда гость шагнул к столу и поклонился, только лицо его попало в световой круг.
— Вы немец? — спросил хозяин комнаты. И нерешительно: — Пастор?
— Я предпочитаю не говорить, кто я, — пробормотал посетитель. — Тогда бы вы мне окончательно не поверили. А очень важно, чтобы вы поверили мне. — Последние слова были сказаны громким и резким голосом.
— Говорите, пожалуйста! — деловито произнес хозяин; взяв из рук гостя протянутую ему бумагу, он обследовал ее под лампой: — Фотокопия? Как прикажете это понимать? Мне столько всего приносят! — Он приподнял плечи и руки одновременно. Широкое туловище, словно высеченное из одного куска. Широкое лицо с широким носом, львиный разрез глаз, брови наискось к выпуклому лбу. Что он говорит? Недоверие? Мелко для такой физиономии. Ирония сильнейшего выражалась в ней, единственная угроза, до которой снисходит высший разум.
Гость сделал новую попытку.
— Вспомните, что после дела Дрейфуса настроение у вас тут не в пользу войны. Вполне естественно, что международный концерн военных снаряжений принимает свои меры.
— Вполне. Но ему это не удастся. — Бросив повторный взгляд на сфотографированный документ, он стремительно шагнул к гостю. — Вы сами тоже это подписали, так ведь?
Тут гость отпрянул в темноту.
Мягче, с теплотой в голосе:
— Я не собираюсь вас разоблачать, я не против вас. Садитесь! — Сам он тоже сел. И снова с теплотой в голосе: — Дело Дрейфуса просветило слишком много умов. А у вас разве нет? Ведь и вы волновались и боролись вместе с нами! Не напрасно потоки разума и гуманности омыли души и умы. Примирение!
Протянув руки, он откинулся всем своим корпусом в распахнутом мешковатом сюртуке, и лицо оказалось в световом круге.
Гость из полумрака:
— Непримиримые сильнее.
— Единодушный протест рабочих партий воспрепятствует войне!
— Я этому не верю. Ваша сфера — политика, где каждый говорит о своих чаяниях. Моя сфера — промышленность, где говорят только факты. Рабочие пойдут за большинством.
— Пока я существую — нет!
Молчание. Так же уверен в себе был в Берлине тот, другой.
Освещенная голова отодвинулась, стул был теперь повернут боком.
— Если же ваши друзья так этого жаждут, они добьются войны, но такой, какую им уже не удастся повторить, — войны, из которой мы вернемся с миром для всего мира и с претворенным в жизнь социализмом.
— Иллюзии! — сказал резкий голос.
— Надо держать их под страхом! — трезво ответил хозяин и тут же вдохновенно: — Надо верить в это. — Голос нарастал, говоривший оттолкнул стул. — Надо это осуществлять! Что такое социализм? Идеал. Его можно осуществить лишь на основе реальней действительности. У нас хватит силы осуществить его. — Все это он говорил, шагая между камином и столом, с мимикой, как для зрителей, полной блеска и выразительности, но без излишней аффектации. — Что такое пацифизм? Идеал. Осуществление его — это компромисс между миролюбивым разумом и человеческой природой, которая не стала еще миролюбивой. Лишь социализм умиротворит ее…
Выразительные жесты, отгонявшие возможные сомнения, большая гибкость, подчеркнутая решимость, над которой преобладает воля к жизни, — все это величественно и вместе с тем со всей присущей человеку слабостью демонстрировалось на воображаемой трибуне. Наконец оратор сел с достоинством, как под гул оваций.
— Благодарю вас, — начал его слушатель. — Вы показали мне религиозное отношение к миру. Я же знаю только таких интеллигентов, которым чуждо это отношение. Вам не понять, как безотрадна жизнь, в которой процветают им подобные.
— Так не будьте же глупцами! У вас те же враги, что и у нас. Добру у вас грозят те же самые опасности, почему вы малодушествуете?.. Я и сам знаю, — тут у льва сделалось лукавое выражение, — что у вас на переднем плане всемогущий пангерманский союз, в то время как у нас — Лига прав человека. Внешняя разница налицо. Но за ней все одинаковое. Только здесь враг действует исподтишка, защитники зла не показывают своего лица.
— А что, если есть страна, где всякое другое лицо должно скрываться? Если защитники добра обречены действовать под покровом темноты всю жизнь? — Голос гостя был полон отчаяния; но тот, кто слушал его, повернулся всем своим мощным туловищем и приказал ему умолкнуть, ибо в нем говорит преступная слабость.
— Почему вы слабы, скажите, почему? Как может здравомыслящее большинство спокойно относиться к тому, что его страна изолируется, словно зачумленная, — не в силу вражды, а в силу контраста между кастовым произволом и общеевропейской демократией?
В его голосе звучал уже гнев, он сам распалял себя.
— Сейчас в Гааге ваше правительство побило рекорд бесцеремонности в Европе. У нас по крайней мере умеют лицемерить. Существует негласный сговор проявлять на мирных конференциях добрую волю, хотя на деле это не приводит ни к чему. Но ваше правительство окончательно зарвалось. Оно доставляет другим бесплатное развлечение, голосуя даже против третейского суда. Однако предел всего — ваша система заложников! — Тут, подхлестнутый гневом, он вскочил и стоял, облокотясь о кресло. — Если вы начнете войну с Англией, вам угодно вести ее на французской земле, независимо от того, примкнем мы или нет. Франция будет у вас заложницей. Вы способны вывести из терпения даже меня! — Другим тоном: — А я предпочитаю бороться с внутренним врагом, с нашими поджигателями войны, которым ничего не жаль, лишь бы заставить говорить о себе. Пока я существую, они бесславно прячутся в тени. Пусть себе интригуют там в пользу войны, меж тем как открыто торжествует мир. Нас озаряет свет дня, нас одних! — То было самоупоение, глухое ко всему, кроме себя.