Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Стишки?
— На этот раз картинка.
— А ну, повесели перед отъездом!
Неумелый, но бойкий рисунок изображал место строительства; торчал подъёмный кран, правдоподобная копия германского подъёмника, только что смонтированного на Соти, и очень убедительно валялась разбитая цементная бочка. За колючей проволокой, чуть не повисая на её шипах, толпились худые, рваные люди, бесчисленное множество людей, а среди них женщины с ребятами на руках, — посреди же трудился над каким-то ящиком Увадьев, весь в поту и один-одинёшенек; его легко было узнать по взбежистым бровям и по скупым, в обтяжку, сапогам. Подпись разделана была цветными карандашами: «Социализм по Увадьеву».
— Очень неплохо намалявил! Это тот самый, чернявый такой? Как, как его фамилия? — говорил Увадьев, и в лице его не прочесть было ни улыбки, ни досады. — Очень похоже. Надо его выдвинуть непременно!
— …за ворота, что ли? — прищурился тот.
— Зачем же, в работу пускай его! Чего таланту на картинках пропадать. Хотя бы на твоё место выдвинуть, очень недурно. — Он сложил бумажку пополам, ногтем провёл по сгибу и глянул прямо в глаза Горешина. — Ты зачем мне это суёшь? Стращаешь, что ли? На поводу у крикунов плетёшься…
— Я, погоди, ещё баб на тебя напущу… жён. Это ты, ты урезал пособие. Они тебя порастрясут!
— Кстати, парнишка этот партийный? Надо, надо выдвинуть… — задумчиво произнёс Увадьев, поднимаясь в дрезину. — А за Ренне, что не досмотрел, ты мне потом крепко ответишь!
Ворчанье мотора стало злей и порывистей. Вдруг к дрезине подошла неизвестная старуха в очках об одном синем стекле. Увадьев не сразу догадался, что это вдова Ренне. Она тащила большой фибровый чемодан; соломенная шляпа сбилась от спешки набок; вся правая сторона её пальто была в грязи.
— Товарищ Увадьев?.. Я плохо вижу, — сказал она сухо. — Вы довезёте меня до станции?
— Конечно, я же обещал, — заторопился тот и, распахнув дверцу, принял чемодан, до удивления лёгкий.
— Я упала, боялась опоздать. Упала, и стекло вылетело.
Увадьев спросил, стараясь не глядеть в зияющий провал очков:
— А Сузанна Филипповна?
— Она занята, работает.
Шофёр задвигал пусковые рычаги. Увадьев развернул газету, ветер зашуршал в щелях брезентовой покрышки. Минут через пять Увадьев выглянул поверх газеты. Старуха сидела прямая и строгая, прикрыв ладонью глаза. Ему показалось, что она плачет, и рука его с тоской погладила кожаное сиденье. Почуяв какую-то неопределённую человеческую обязанность, он зашевелился.
— Куда же вы теперь? У вас есть кто-нибудь ещё… кроме дочери?
Она спокойно устремила на него единственное синее своё окно:
— Нет, но я умею делать туфли… мягкие, для ночной ходьбы.
Тогда он успокоенно занялся газетой: в мире всё обстояло благополучно.
IIIС его отъездом неизвестность усилилась. Сотьстрой стал крохотным зеркальцем, в котором с местным искаженьем отражалось всё сложное распределение сил в стране; это было верно, поскольку во всём отражается всё. Так в застойной воде заводится тухлая плесень: неделю спустя на Соти появились пьяные. Нешумная их стайка бесскандально прошла по посёлку и скрылась в крайнем бараке; в течение всего того влажного и затянувшегося вечера неслась из раскрытого барачного зева дрожащая гармонная печаль. Во исполнение новой потребности в деревнях оживились шинкари, и вот заглохшее было самогонное производство возродилось с силой достойной особого описания. Широко был поставлен опыт; гнали не только из картошки, и даже из гриба, сенной трухи и свежих берёзовых опилок. Результаты этих исканий хранились в секрете, но, судя по увеличению количества больных в околотках, многие из попыток оправдали себя. Из предосторожности гнали не на задворках, а в лесу, сажая у пьяной капели старух, а сами уходили в ближние поля сбирать недогнившие сокровища; так старухи и сидели в чащах, подобные ведьмам, у колдовских своих очагов, хмельные от одних испарений.
— Теперча нашла на нас всемирная танцуха. Будем с сей поры, сед и млад, танцовать три года… — вещал Лука Сорокаветов, но слово его уже не имело прежней пророческой силы; деревня чуждалась старика, ступившего одной ногою под смертную сень: нехорошим холодком веяло от него в эту пору.
Управление Сотьстроя снеслось с волисполкомом о совместной борьбе против шинкарства; два дня всеуездный милиционер рыскал с комсомольцами по чащам и набрёл, наконец, на мальчишку десяти годков, который, сгибаясь под тяжестью, тащил в мир четвертную бутыль цветной отравы. Преступнику дали пятачковую конфетку и стали допрашивать; преступник шоколадку съел и тотчас принялся реветь с такою силой, что у милиционера даже мелкое колотье пошло по запотевшей спине.
— Экой звук! — выговорил он, наконец, почтительно и суеверно.
Так воевал враг Сотьстроя, прячась по ту сторону сотинской баррикады… Ежедневно члены рабочкома обходили бараки в поисках нарушителей обязательного постановления, но всё оказывалось в порядке, а к ночи, едва роса, снова нетрезвая песня гнусаво неслась над посёлком. Угрозы выселенья не помогали; тревога за будущее пожирала всё. Опять гулял по округе Фаддей Акишин, таская подмышкой пестроватенького конька, который порядком пообносился и полысел за это время. Часами он простаивал на макарихинском перевале, откуда были одинаково видны и Сотьстрой и деревня, а в лице его ночевала тоска. Иногда он заходил в казарму к землякам и долго чугунным взором глядел на топор, валявшийся под соседней койкой. Потом он брал его и пальцем пробовал звонкое остриё, на которое уже капнула ржавчина.
— Эх, никому в целом свете не нужна боле эта рабочая рука, — замахиваясь, начинал Фаддей. — Ступай, рука моя, в могилу! — и, по всей видимости, собирался рубить руку, но почему-то не рубил, а только замахивался.
Земляки стояли кругом, качая головами на фаддеево затменье:
— Чудно ты, дядя Фаддей, говоришь, всё не в путь, — укорял кто-нибудь из кучки.
Акишин откидывал топор и шёл к выходу, а тут-то и караулил его Горешин:
— А ну, дохни в меня… всей грудью дохни! — Он принюхался и смутился. — Чего ж, раз не пьян, лошадку таскаешь в такое время, на посмешище себе!
— У него, товарищ Горешин, внучек за отца хочет итти отомщать, а коня нету. Вот картонного и купил у Фунзинова!
Горешин уходил, и ему казалось, что всему виной вредное соседство Макарихи: оттуда и пьянка, оттуда и тёмные всякие ветерки; частично он был прав. К этому времени воротилось мокроносовское посольство, и лишь тогда стало известно, что и Пронька с Лышевым уезжали куда-то, а вернулись в небывалом веселии, и с предписаньем досрочно произвести перевыборы волостного совета; председателем заглазно называла молва молодого Мокроносова. Так и произошло, и тогда подметнули письмо Егору, чтоб сидел тихо на высоком и сухом своём месте, если не хочет лежать где-нибудь в низком и сыром. Обозлённый угрозой, Егор в то же утро повёл людей к отцовскому дому и, оттянув одну заветную тесинку от домовной обшивки, выцедил оттуда, как из бочки, изрядно зерна. Выдоив закром до конца, Мокроносов побывал и у других зажиточных сотинцев, всюду обнаруживая, большое знание дела и крутой свой характер.
В тот же вечер загорелось у Егора на гумне; пожар притушили в самом начале, только подтёлок малость обгорел, а утром Егор сам пошёл арестовать тех, на кого указывала молва и собственная догадка. Были то всё «богатеньки грибки-боровички», как сказалось у Савихи: никого из них Егор не застал, не словил и вечером, не нашёл и в полночь. Зато грибники рассказали, будто видели у огнища в лесу четырёх дюжих детин северного роста, а в сторонке паслись стреноженные кони. Теперь следовало ждать нападений от людей, ушедших из-под закона, и Мокроносов мобилизовал три окружных ячейки на облаву. Цепь двигалась к северу, на Уртыкайские болота, а с юга нищие принесли весть — свели двух коней из Ильюшенского колхоза. Тогда совместно с тем же милиционером кинулся Егор на юг, а на востоке неизвестные люди, обвязавшись тряпицами, ограбили в то же самое время почту. Распечатанные конверты понёс вместо почтальона по дорогам осенний ветер… И вдруг в памяти у мужиков зловеще встал во весь рост покойник Березятов.
Если б умели обобщить все эти разноличные явленья, стало бы ясно, что во всём, от неудачной летней мобилизации до образования банды, был один чёткий план. Ясно, что к этому сроку завклуб из Макарихи окончательно овладел Лукиничем, а когда того сняли, именно им был организован кружок содействия хлебозаготовкам. По его настоянию истинные бедняки исчислялись на Соти всего лишь десятками, и оттого кружок еле справлялся со своей работой. Вдобавок, установился обычай определять доходность двора по спичке: входил в амбар милиционер, зажигал спичку, и, пока она горела, на-глазок прикидывалась сумма налога на местные нужды. Этим и выражалось участие Виссариона в той игре больших козырей, которая началась на Соти; этим он приоткрывал дверь волковатому сотинскому племени на широкую бандитскую дорогу. Мокроносов же, стремясь оправдать доверие бедноты, ещё более подкрутил гайки.