Избранное - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сообщение о Ренне помогло упорядочить собрание. Шумы стихли, хотя ещё сотни рабочих, не вместившихся в клуб, теснились у наружных дверей. При полном бесстрастии собрания Увадьев отвечал на записки; голос его звучал без прежней силы. Он призывал к выдержке, достойной строителей социализма, а в заключение предложил выбрать комиссию по цехам, которые сами наметят подлежащих сокращению. Лица оставались холодны, точно в зале сидели глухари, те самые, работа которых применяется при ручной клёпке котлов. Такая же внезапная глухота пришла и на всю Соть. Увадьев возвращался на место с чувством неисполненного долга. Собрание закрылось рано. Ночь прошла в напряжении, подобном тому, какое было в канун сотинской катастрофы.
С утра у клуба расклеили списки уволенных по сокращению; у этих длинных бумажных полос за час перебывало всё рабочее население строительства. То были первые списки, куда попали лишь связанные с местными крестьянскими хозяйствами. В полуденный перерыв на постройке развесили добавочные сведения о сокращённых. У мостков на леса, вокруг которых сгрудилась основная масса строителей, какой-то добровольный грамотей вычитывал вслух фамилии увольняемых. Самого себя он не отыскал в списках и потому, выполняя свою повинность, сохранял почти начальственную невозмутимость.
— Журавлёв Миколай! — вызывал он, ведя пальцем по строке.
— Я… — чётко откликались из толпы.
— Журин Лука… Лука Журин! Чего молчишь, аль вздремнул с устатку? Отдыхай теперь!
— Я!
— Баранов… — И дюжина Барановых продиралась из толпы, чтобы узнать, на кого из них упал чёрный жребий.
Это походило вполне на солдатскую перекличку, с той единственной разницей, что отзывались выбывшие из строя.
К полудню же в контору пришёл кассир выдавать трёхдневное пособие, выхлопотанное рабочкомом; он сидел долго, выпуская наружу папиросный дымок, но у открытого окошка так и не побывал никто. Рабочие кучками ходили по строительству, ища прорабов, а те прятались от напрасных просьб и уговоров; старший производитель работ просто заперся у себя и, изнеможённо отвалясь на спинку стула, в больших количествах поглощал воду. Люди толкались в дверь, виновато выкрикивали его имя, и он, не выдержав, открывал им вход. Они проходили перед ними серой вереницей, дружелюбные, бородатые старики и молодые, с которыми он успел сработаться за лето. И каждый одинаково мял шапку в руках, и у каждого в лице стоял одинаковый упрёк. Очумелому вконец, ему представлялось, будто один и тот же Фаддей Акишин, милейший человек, разнообразно стоит перед ним, то одеваясь охровой бородой, то чудесно молодея, то становясь на чрезмерно высокие каблуки, то шамкающий вологодским наречием, то тусклословый, то речистый по-костромскому… И вся эта пестрота лишь от деликатного опасения не надоесть однообразием своему человеку.
Инженер молчаливо качал головой, и тогда они шли к Бураго, полагая, что в его власти и милости не гнать их с Сотьстроя обратно, в исходную мужицкую ступень. Когда их набиралось много, Бураго выходил к ним в рубахе с расстёгнутым воротом, с потным лбом, в котором желтовато отражалось окно. Словно выполняя обряд, он повторял всё то же: об урезанных сметах, о необходимости временной задержки работ, о сокращении, коснувшемся и административной верхушки. В доказательство он приводил всё того же Увадьева, совместившего целых три должности в одном своём лице. И хотя они верили этому тучному и требовательному инженеру, которого многие знали ещё по предыдущим строительствам, каждое ело его прощупывалось с пристальной подозрительностью. И опять, глухие глухотою горя, безнадёжно мяли картузы, кряхтя от умственного напряжения и скуки.
Всех их ждало преждевременное возвращение дом и бездельная осень. Шли дни, а они по молчаливому сговору не уезжали с Соти; теплилась смутная надежда, что поездка Увадьева, о которой уже шли толки по баракам завершится успешным концом. Легче было сидеть на сокращённом пайке, чем тащиться с пустой котомкой в неизвестность урожая и предстоящей зимы. Они знали, что, даже отобрав у них пропуска на территорию строительства, администрация не порешится на принудительное выселение. Целыми днями они шатались мимо колючей изгороди, с завистью наблюдали оставшихся на строительстве. Работы велись в пониженном темпе: так же, прерывисто и неравномерно, дышит больной. Иногда старомодный паровозишко притаскивал длинный состав с лесом; настроение поднималось, платформы разгружались с любовным нетерпением… но паровозишко уходил, и в рельсы, если приникнуть ухом, вливалось прежнее безжизненное оцепенение. Одна только сновала челноком пустой сотинской ветке почтовая дрезина.
Однажды с ней приехал чрезвычайно молодой человек в квадратных и с инкрустацией очках — сотрудник губернской газеты. До того времени его, кажется, не манили размеры строительства; теперь привлекал размах бедствия. В прогулке по строительству его сопровождал сам Бураго, и молодой человек, волнуясь от не испытанной ещё почести, усматривал в этом некую административную хитрость.
— Вам как представителю печати… — неизменно начинал тот.
— Ага, так?.. Очень, очень интересно! — отстранялся неподкупный молодой человек.
Стремясь вникнуть во все подробности сотинской истории, в особенности постигнуть причины неудачной мобилизации деревень, он не преминул побывать и в Макарихе. Целые толпы ребят ходили за ним, вернее, за его необыкновенными очками, и мешали ему предаться уединённым расспросам. Кроме того, по неразумию завёл он беседу с остатками Васильевой банды, и уже Мокроносов вытаскивал его из мешка, в котором собирались его искупать на радостях первого знакомства. Журналист уехал несколько расстроенный приёмом, а через неделю появилась первая сигнальная ракета того пресловутого похода дураков, который новой печалью опустился на Сотьстрой. Статья содержала в себе прозрачные намёки на вредоносное происхождение некоторых инженеров, причём явно подразумевался Фаворов; Сотьстрою ставилась во грех недопустимая роскошь в виде цветочной клумбы, устроенной в середине недостроенного рабочего посёлка; про Бураго было помянуто, будто он ходит на похороны всех мужиков и сам подпевает им «вечную память», и, в довершение всего, смерть Ренне разъяснялась как результат намеренной и безрассудной травли за прямоту и честность. Лирика статейки искусно сочеталась с неумолимой иронией: журналист сразу выдвинулся. Увадьев сел было отвечать, но случайно взгляд его упал на только что полученную газету, и он справедливо решил, что письмом тут не разделаться. Там нарисован был пузан с лицом Жеглова, но с утробой, в которой поместился бы целый десяток Жегловых; на нём был цилиндр, по животу висла цепка, глаза были дурацки выкачены вверх. Пузан гладил себе утробу и, почти как Ягве после жертвы ноевой, говорил вкусно; эпиграфом к поношению служила пущенная кем-то молва, будто Бумага перетратила миллион на переоборудование бумажных фабрик. Только по этой заметке, набранной к тому же нонпарелью, Увадьев и догадался о причинах долгого жегловского молчанья.
Опытный в делах такого рода, Бураго твердил Увадьеву о необходимости соответственного нажима сверху; сам он в тот же вечер написал пространное письмо в газету, требуя объективного подхода в интересах самого дела. «Предупреждаю, что подобное умаление авторитета администрации, случившееся на самом опасном перегоне, может иметь чрезвычайно вредные последствия…» — писал он; копия направлялась губисполкому. Увадьев качал головой, а Бураго сердился:
— Я не желаю быть в этой ежемесячной норме головотяпов, отдаваемых на съедение…
— Дураку бегать по улице не воспретишь!
— Да ведь дурак-то с топором бегает, он зарубить может!
Уверенный в себе, Увадьев посмеивался:
— Езжайте, сделайте доклад, а я созвонюсь с кем надо.
Разговор происходил в среду, а в пятницу появился новый фельетон о сотинских делах, достаточный, чтоб развлечь обывателя, и послужить материалом прокурору. Говорилось об усиленной выдаче спецставок, премий, нагрузок и всяких сверхмаксимумов; подчёркивали преступное невнимание к посредбюро рабсилы; подмигивали на подозрительные отношения главы Сотьстроя с местными лесными заправилами; сообщали, что бутовый камень десятники при сдаче подсчитывали меньше, а остатки переводили на другую артель и за неё получали; заканчивалось сообщением о роскошной жизни иностранца-инженера в квартире с ванной и фаянсовым горшком под кроватью, в то время как рабочие ютятся в бараках полутюремного стиля. Следующая статья имела уже документальные данные об упущеньях: приводился тип арифмометров, цена трёх тысяч пудов овса и количество кипятильных баков, которые были закуплены у частников.
Дальше начиналась неразбериха и метель сенсаций; молодые журналисты пробовали свои силы и остроту пера на Сотьстрое; тираж газеты повысился. Обыватель, перекликаясь из окошка в окошко, выработал новую форму приветствия: «А Увадьев-то что натворил!» В губернских пивных делал головокружительную карьеру какой-то чечёточный шут, выступавший с куплетами о советском строительстве; его нехватало на все пивные, появились подражатели, которые тоже неплохо кормились возле этой преувеличенной неудачи. В мещанских анекдотах неизменно действовали инженер Белаго и коммунист Шоколадьев, и оба они выставлялись ещё глупей самого рассказчика; Потёмкину кстати припомнили ту пирушку, которую он устроил после написания сотьстроевского проекта.