Горелый Порох - Петр Сальников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да и мне позволь сказать: лес-то казенный… Он — ни твой, ни мой. Лес — наш, а значит — ничей… Бумагу дашь — я лесу дам. И вся недолга…
— Не то время, — бумажничать. Ишь, какую броню нашел… Я словом русским тебе велю. Слову и верь! — Шумсков не мог унять не понять с чего навалившейся озлобленности. — Вот скажи, какую бумагу война выдаст теперь колхозу за нашего кузнеца?.. А Вешок — это семьдесят шестой мужик только из нашей Лядовки уходит на фронт. Намедни бабка Надежда подсчитала: семнадцать похоронок уже пришло. Это — в могилах. Да еще в госпиталях поболе этого. Вот они, какие бумажки-то получаются у нас с тобой, Разумей Авдеич. Не велика ли арифметика-то, а?
— Я, Захарыч, тебе перечить не буду, — постепенно сдавался лесник. — Пусть идут и берут… Но для блезиру считать буду, чтобы знато было, кто сколько чиво взял. А то опосля войны ведь с меня спросится.
— Спросится, а как же… Но войной и спишется, — Антон туго выходил из неравновесия. — Жив буду, и я в кущи не побегу от спроса. Вместе и ответим — власть не без ума, поймет нас… А вот уцелевшие фронтовики вернутся да спросят, как мы тут их детишков пестовали, как жен и матерей работой заездили, ни суля ни гроша, ни крохи хлеба? Что мы скажем с тобой? Да нас после этого в твоем же лесу на кострище изжарить мало!
— Ну, зачем же так?
— А вот и так. Люди до последних потов вкалывают, колхоз из прорвы вытягивают и не спрашивают, когда мы трудодневые палочки хоть хлебушком отоварим… А ты сухой хворостины без бумажки боишься дать.
Разумей Авдеич, хоть и годами постарше Антона Шумскова, но стоял перед председателем виноватым шкодником, теребя трясущимися руками опустевший от табака ягдташ. Но не о лесе он думал и пекся в эти минуты. Лесник готов был пустить его на потраву сегодня-завтра же: пусть сбегается хоть вся округа с пилами и топорами, крушит и тащит этот лес, пусть огнем ясным калятся печи — в самом деле, спишется и лес войной. Он искал те подходящие слова, какими надо бы ему благодарить и судьбу и председателя за то, что его любимая внучка Клавдя с детишками остается с мужем и отцом. Это было превеликим утешением старого Разумея. Таких «счастливых» семей в Лядове почти не оставалось. И вот лесник мучительно выжидал, когда слегка огаснет озлобленность Антона, когда последние мужики покинут сельсоветскую избу, и он, пересиливая свою гордыню, падет на колени перед председателем, как перед угодником, и без стыда помолится ему.
Чуя душой, что старый ляд намеревается сделать что-то подлое и низкое, Шумсков всячески старался упредить позор — и свой и Разумея. Он сбавил тон и деловито продолжал:
— Ты не скаредничай, Разумей Авдеич. Пусть люди берут бросовое топливо. Лес чище станет и расти ему вольнее будет…
— Дык я и лошадкой подмогнуть готов, ежели кому…
— Люди пока своей силой обойдутся. Ты лишь волю дай… А лошадка твоя для другого дела спонадобится.
— А понял! В обоз, под семена ее, — заторопился Разумей со своей догадкой. — Зимок-то мой, я слышал, в район тобой направляется — за семенами.
— Нет там колхозными обойдемся… Я завтра же парней мобилизую на ремонт скотного двора, да и конюшни тоже. А в колхозе — ни колышка леса. Хоть бы подтоварничком разжиться бы. Ты там у себя в лесу повыбери сухостойных дерев, с дюжинку-другую. Тех что поближе к дороге. Ребята свалят, а ты своей конягой и помоги им вывезти, пока еще снежок не истаял. Вот такой тебе на сегодня фронт, Разумей Авдеич, — с некоторой официальностью закончил Антон.
— Как скажешь — так и будет! — не зная чему обрадовался лесник. — Мы еще способны… А тебе, Захарыч, превеликое спасибо за твою милость. Николай мой не подкачает — семена добудет.
— За что ж мне-то спасибо? — вроде бы не понимая, отмахнулся Антон. — А вот мужички наши твоему табачку рады. Тебе и благодарность!
— Дык я этого добра тебе ишо принесу. Водица пока. С табаком-то и война — полвойны, и нужда — не рок господний, — не в меру залебезил Разумей.
— Ладно, пока этого хватит, — на столе еще оставалось горсти две самосада и возле печки валялось полно окурков. И Антону захотелось поскорее выпроводить Разумея, дабы избавиться от лакейской услужливости лесника. — Иди, Авдеич, иди на кордон свой.
— И на том спасибо.
У деда Разумея, должно, от слабости ядреными горошинами в провалы щек выкатились слезы, и он, не утирая их, несуразно пятясь спиной к порогу, вышел из избы. Антон, проводив его остужным взглядом, еще больше заволновался, что не так все вышло с Вешком, как нужно бы. Эту несуразную боль подогрела и вышедшая из спальни бабка Надеиха. Она, не смягчая досады, упрекнула председателя:
— Эх, бедова-голова, такого мужика в распыл пущаешь… И зачем тебе только власть дадена?.. Тебе-то, конешно, все одно: ни тот, ни другой — не родня тебе. А колхозу каково?..
Шумсков закурил, встал из-за стола и, не зная на ком бы сорвать зло, подошел к Финогену и Васюте.
— Эй, бояре воеводские, не пора ли и вам на конюшню? Делать что ли нечего — рассиживаетесь тут?
Старики, как прежде, по-дружески сидели на полу и давно уже не подавали голоса. Васюта, положив голову на согнутые колени, должно, угревшись в обновной одежке, усладно подремывал. Финоген, хлопая посинелыми веками, как злой петух, зырился на Антона и подыскивал слова, какими больнее бы долбанугь председателя. Но, пожалев его, сказал свое заботное:
— Жалица, ясно-дело, теперь некому — война хозяйка. Да вот загвоздка в чем: обоз в райвон снаряжаем? Снаряжаем. А ты знаешь, дорогой председатель, что полдюжины колес не ошинованы еще? А ехать, поди, на телегах придется?
— Избу-то наскрозь выстудили. Тепло с табаком выдуло, как и не топила совсем, — пожаловалась Надеиха, кутаясь в старенький тулупчик покойного Савелия. — Хоть бы вьюшку на место поставили, дымоеды проклятущие.
— На телегах! Танков вездеходных в колхозе не имеется пока, — в сердцах ответил Антон Финогену.
Когда ушли старики, Шумсков подставил табуретку к печке и полез закрывать вьюшку.
33
— Чего ревешь? Чего деревню баламутишь? — напустился на Клавдю Зимок, когда вернулся из сельсовета.
— Да как не реветь? Тут и помереть недолго — под войну ведь мобилизуют тебя, родной мой, — запричитала Клавдя. Но слез уже не было — выплакалась досуха. Глаза, однако, еще горели непомерным страхом, голос икотно прерывался. И вся она судорожно металась по избе, не смысля, что делать, за что браться. Повисла вдруг на руках мужа и обмякла в бабьем бессилии: — Николашенька, ребяток-то на кого ж спокидаешь?
— Не реви, говорю! — Зимок с настойчивой черствостью отстранил жену. — Ошибка вышла!
Клавдя встрепенулась и опешила:
— Кака така ошибка?
— Не меня, а Вешка на фронт призывают. Разобрались: ему повестка-то пришла… Я финскую отбухал. Он — эту войну пускай спробует.
— Господи! — путано перекрестилась Клавдя, еще больше растерявшись. — Слава тебе…
Ребята, сообразив, в чем дело, повылазили из спальни и принялись ласкать мать. Старая Евдокия сползла с печи и ополоумевшими глазами вперилась в зятя. Подозвала к себе Николая и велела нагнуться к ее лицу. Теща приложилась охолоделыми губами к его распаренному лбу и, утешно захныкав, полезла снова на печь, откуда она вот уже многие годы не слезала, кроме как по старушечьей надобности. Спустя час, в мирной колготне, ребятня и мать с отцом уселись за стол обедать. Клава с совестливым таинством открылась Николаю:
— У меня соточка сбереглась. Из старого хлебца еще. Вонючая, зараза, ну дак сойдет, а? Выпьем со счастья…
— В другой раз, — отказался муж.
Пообедав, Николай ушел на конюшню к Финогену и Васюте, чтоб подогнать с починкой хомутов и сбруи. Клавдя, со смутной еще легкостью в душе, с молодцеватой проворностью побежала на ферму резать резку голодным коровам.
А вечером, уложив ребят спать и не найдя, чего делать, улеглись сами раньше ночи.
— А что, Николашенька, теперь Вешка убьют? — с бабьей простоватостью ляпнула Клавдя.
— Тьфу, дура! Что ж там всех убивают, что ли? — сердито отозвался Зимок.
— Он же такой могутный, что пуля не минует его. Нет, фашисты ухандакают и на силу не поглядят, — с обреченной жалостью простонала Клава, пряча глаза в подушку.
— Каркай больше — и убьют!
Клава, испугавшись роковых слов, на какое-то время приумолкла. Но скоро, согревшись и забыв свои же слова, стала бесстыдно ластиться к мужу, прося желанного ответа.
Николай с напускной прохладцей отстранил ее:
— В другой раз. Подала бы табак.
Клава, осердившись на мужнину немилость, за куревом не пошла.
— Не серчай, Клавушка, у нас еще будет на то время. Мы же дома остаемся.
— Да я… Как тебе лучше…
— А ты знаешь, трактор-то, какой в овраге… Его, оказывается, Мотька загнала туда, подальше от немецких глаз… Уцелел! Снег подтает, поумнется — лошадьми вытянем.