Николай Языков: биография поэта - Алексей Борисович Биргер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять Языкова подводит эта тяга к «мысли», к «программности», которая должна звучать везде и всюду. В сказках он предстает почти таким же «планщиком», как Рылеев и Хомяков – и тем самым опять отступает в «готовые формы»; воображая при этом, что открывает и творит новые формы.
Казалось бы, еще чуть-чуть – и кроме «Песни о купце Калашникове» мы будем иметь не менее пронзительные сказания Языкова. И этого «чуть-чуть» не происходит. Языков вновь останавливается перед неким барьером, который суждено будет взять другим. Но он этим другим указывает путь к барьеру – и точную дистанцию разбега.
Вместе с тем, подспудно его мощнейший поэтический дар уже начал двигать его и в ином направлении – попутно вбирая и относительные неудачи сказок, и многое другое. Чтобы понять, что за направление намечается – и о чем могла идти речь во время двухдневной посиделки Пушкина с братьями Языковыми – попробуем подойти с двух противоположных сторон.
К «единству противоположностей» нас приведут разговор о… гм… не совсем пристойной поэзии и разговор о духовных стихах, песнях и сказаниях русского народа – о духовной поэзии в целом, как она была собрана и осмыслена Языковым и Петром Киреевским, а вместе с ними и читателями собрания этой народной поэзии.
Кажется, нет вещей более далеких друг от друга, чем похабщина (или на грани похабщины) и духовные стихи. Но…
Впрочем, начнем с первого. Когда Языков рвется получить полный текст «Балды», он (едва ли не заранее) ценит эту сказку выше прочих сказок Пушкина, то, возможно, сказывается личное: в ряде мест вполне скабрезных поэм, которые Языков строчил в Дерпте для увеселения однокашников, и которые так стыдливо замалчиваются, что никто никогда не пытался понять их место в поэзии Языкова, «поповская» тема обыгрына более чем балаганно и скоморошески (с приспособлением к тому же стиха под скоморошескую скороговорку), более чем выпукло присутствует; приведем кусочек отнюдь не самый вызывающий:
…О боже, боже!
С твоим попом
На грешном ложе.
В субботний день,
Вчера грешила
Младая Лила!
Кому ж не лень,
Итти молиться
Перед попом,
Который днем
И в рай годится,
А вечерком
Чужим живится?
Нет! пусть звонят:
Не приманят
Меня к обедни:
Там служит поп —
. . . . . .
– Достаточно?
При этом в жизни Языков остается верующим и богомольным – но кто ж в то время не смеялся над нечистоплотными попами, проповедующими одно, а в жизни ведущими себя совсем по-другому?
Естественно, Языкову любопытно прочесть или услышать в полном объеме, как у Пушкина высмеян не вполне порядочный, так скажем, поп. Не мог он не попросить Пушкина прочесть «Балду», после всех своих ожиданий – и, вдобавок, после «Гусара», написанного в простонародном озорном ключе, когда так и остается не совсем ясным, действительно ли «хозяйка» гусара была ведьмой, летавшей на шабаш, или гусару с сильно пьяных глаз все привиделось. Байка – она и есть байка, а когда она гениальна, то хочется еще и еще. Одна озорная вещь тянет за собой другие.
И в продолжение спора о том, какой должна быть современная поэтическая сказка, это вписывается.
И тут – достаточно поставить рядом двух «попов», языковского и пушкинского, как различия бросаются в глаза просто колоссальные.
У Пушкина, при всем балагурстве, не обходится без горького осадка, и эта горечь заставляет в обратной перспективе по-новому смотреть на вещь. Пушкин жалеет своего попа:
А с третьего щелка
Вышибло ум у старика.
А Балда приговаривал с укоризной:
«Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной».
Поп – старик, и в Балде нет ни злорадства, ни насмешки. Укоризна… – то есть, и сочувствие. Он – Балда, и обязан выполнить договор, потому что «уговор дороже денег», даже если ему не очень-то улыбалось вышибать ум у старика. Но раз уж условлено, то щелканул, со всей дури, со всей молодецкой силы.
Языков вовсе не обязан испытывать жалость к своему персонажу, с которым «ему» (то есть, его авторскому «Я») любовница изменила. Но за всеми его насмешками нет второго плана, он именно «оттягивается», причем не по-народному, а вполне в духе «Просветительства» восемнадцатого века, когда насмешки над духовным сословием сделались настолько обязательными, настолько комильфо для любого поэта, мнящего себя передовым и желающего быть читаемым и цитируемым высшей образованной публикой, что были выработаны устойчивые штампы таких насмешек, безотказно действующие на публику. Собственно, Языков все штампы благополучно повторяет, включая обязательную любвеобильность духовных лиц – чтобы все они тем более выглядели тартюфами. И как Языков ни пытается убыстрить и разогнать свою речь – это, когда мы вчитываемся, все равно не говор скомороха или народного сказителя, это ритмы того же Парни, переваренные в русский язык гением Батюшкова и через него же (у него Языков многому в то время учился – вспомним еще раз «Мое уединение») Языковым воспринятые. Это – стиль и забава высших классов, «старых обезьян Хваленых дедовских времян», генеалогия прочитывается. И вернее было бы говорить, если самое правильное слово искать, не об оттяжках или ерничестве Языкова, а о фрондерстве, чисто головном и вырастающем из страха не попасть в тон модным поветриям.
(И еще одно; то, что может показаться совсем парадоксальным: тот же страх мешает Языкову разогнать свою разухабистую вещь до взлета в настоящую поэзию, Языков и похабничает, и скабрезничает, но так, чтобы не слишком выйти за рамки приличий и не слишком шокировать, если стихи не в те руки попадут; может быть, ему бы наотмашь, как Лермонтову, который, когда строчит свои «юнкерские» поэмы – «Уланшу» и прочие – где почти ни одна строка не обходится без крутейших и грандиознейших матюков, прорывается в подлинные пространства «народной смеховой культуры телесно-полового низа» или как хотите это назовите, и в этих поэмах оказывается немало плодотворных зерен, которые потом совсем в ином