Конец «Русской Бастилии» - Александр Израилевич Вересов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жук подосадовал, что пришли они с Николаем в невеселую минуту. Пожалуй, матери сейчас лучше остаться одной. Но Марина Львовна заметила его движение к двери, испугалась.
— Нет, нет, не уходите. Побудьте со мной.
По пути в «Асторию» Иустин подбирал слова, которыми начнет разговор с Владимиром. И теперь очень жалел, что опоздал с ними.
Мог ли Жук подумать, что разговор с Лихтенштадтом все же состоится, прямой, задушевный, до конца честный. Вот как это случилось.
Николай, Иустин и Марина Львовна долго сидели на расшатанном, с выпирающими пружинами диване. Марина Львовна щелкнула выключателем. Лампочка не загорелась.
Мать сказала шлиссельбуржцам:
— Володя знал, что вы придете. Он ждал. Ему надо было многое сказать вам, но не успел. Уходя, Володя велел, чтобы я дала вам прочесть вот это.
Марина Львовна достала из ящика стола тетрадку в коричневом клеенчатом переплете.
Раскрыв ее, Иустин сразу узнал почерк Владимира. Вопросительно посмотрел на мать.
— Читайте, — сказала она. — У Володи никогда не было ничего тайного от матери и друзей. Читайте.
Это был дневник Лихтенштадта за последний год. Жук и Чекалов склонились над страницами, исписанными мелкими буквами. С первых же строчек шлиссельбуржцы позабыли обо всем вокруг. Они смотрели в душу близкого им человека, благородную и верную душу. Они понимали, что не только имеют право прочесть эти сокровенные строки, но и должны это сделать.
Первая запись в тетради была сделана 17 апреля.
«Я еще не устроился, — писал Владимир, — да и некогда: надо писать, переводить, редактировать. Опять работа не по силам, но эта работа целиком захватывает и увлекает, — будем работать свыше сил.
Два часа ночи — довольно! Хорошо работается, хорошо мечтается, хорошо ходится „по камере“, хочется мне сказать, так переносишься в былое задумчивое хождение по камере… А как хорош Исаакий, как хороша вся площадь, утопающая в полном мраке. И гудит ветер в трубе, словно знает, как я любил и люблю его заунывные напевы.
Выстрел, другой… Да, мы живем в военном лагере. Много „ненужной“ жестокости вокруг (хотя „ненужность“ эта весьма относительна), но и война эта и веселее, и здоровее, и нравственнее, да нравственнее, чем жалкое прозябание в мещанском болоте, чем вольное и невольное утверждение всех ужасов и подлостей старого мира. Да, да, об этом я еще напишу, — все это так и рвется наружу… Мы еще поборемся и за мировое и за личное строительство… Не сплю несколько ночей и последнюю ночь не выходил из типографии. 42 часа непрерывной работы, но чувствую себя превосходно!»
Взволнованный Иустин тихо сказал:
— Узнаю нашего Владимира, узнаю его жадность к работе, злую ненависть ко всякой обывательщине… Был бы ты сейчас тут, обнял тебя, «очкастого», дорогого…
Прочтенная запись относилась ко времени, когда Лихтенштадт налаживал работу в журнале «Коммунистический Интернационал». Следующая сделана, когда Юденич уже осадил Петроград. В ней слышались боль, беспокойство, любовь к городу революции:
«Красному Питеру грозит опасность. Я рвался в армию полгода назад… я подал заявление в этом духе в партию. А вот сейчас, в минуту действительной близкой опасности, я сижу спокойно, в домашней обстановке… Под Гатчиной идет жестокий бой, а тут — корректуры, переводы… Какая чушь, какая чушь…
Правда, сейчас я уже не просто „солдат большевизма“, я большевик душой и телом, большевик до могилы. И хочу, и могу поэтому не только умереть за большевизм, но жить для него, жить и бороться, падать и подниматься… Но все-таки, все-таки…
Неужели возьмут эти банды наш, мой Питер? Хочется хоть еще один раз в жизни подняться на Исаакий и взглянуть оттуда на этот „самый фантастический из всех городов“. Хочется… многое хочется, но некогда даже записывать, некогда думать и мечтать.
В последнюю минуту, буду надеяться, и мне попадет в руки винтовка… Не хочу верить, что сдадим Питер…»
Иустин и Николай, помедлив, перевернули страницу.
«Ну вот, я солдат, с оружием и всем, что полагается… 15-го я записался в 3-й коммунистический взвод и сразу попал на суточное дежурство… Винтовка, пулемет — это самое несомненное сейчас, несомненнее слов — и чище, свободнее: слова порабощают, тут остаешься внутренне свободным.
Да, должно быть, мне уже суждено остаться „солдатом революции“. Правда, теперь это по-иному, теперь я весь в революции и для нее…»
На минуту Жук закрыл глаза. Он представил себе Владимира в гимнастерке, в обмотках на тощих ногах, в пенсне со шнурочком…
Далее записи становились все короче, все отрывистей:
«Интернационал, обучение, мечты о фронте — 1000 мелочей; среди них хочу урвать время и написать за один присест статью о Герцене».
И последняя запись:
«Прощай, тетрадь, — еще полгода. Надо рвать цепи и строить новую жизнь. Es lebe das Leben, es lebe der Kampf, es lebe die Liebe!»
Иустин бережно закрыл тетрадь. Когда он поднял ее, чтобы передать Марине Львовне, выскользнул и упал на пол маленький листочек. Жук поднял его. Мать сказала:
— Это письмо Володя прислал вчера с товарищем. Прочтите.
Письмо было написано наспех, карандашом. В нескольких местах грифель прорвал бумагу.
«Мама, — писал Владимир, — если ты от кого-нибудь услышишь, что Петроград будет сдан, — не верь. Никогда, никогда врагу не бывать в нашем городе!»
Чекалов подошел к Марине Львовне, сжал обе ее руки.
— Какой у вас сын! — проговорил он, низко наклонив голову. — Владимиром можно гордиться.
— Да, да, — ответила мать, — Волюшка у меня славный.
Чекалов улыбнулся — так это походило на отношение Елены Ивановны к нему самому. Революционер, перенесший десятилетнюю каторгу, военный комиссар, ведущий сейчас людей в бой, Владимир Осипович Лихтенштадт для своей матери всегда останется Волюшкой…
На улице было совсем темно. Иустин и Николай шли, не глядя под ноги. Лужицы разлетались брызгами.
Теперь Жук знал, что надо делать. Не только он и Николай переполнены беспокойством за судьбу Петрограда. У каждого, кто верен революции, сжимается сердце от тревоги. В грозный час нельзя колебаться, нельзя молчать.
— Скорей, скорей домой! — говорил он Чекалову. — Надо писать письмо!
— Кому? — спросил Николай.
— Как это кому? Ленину, в Москву.
Конечно же, надо обо всем написать Владимиру Ильичу, и, прежде всего, о невозможном и опаснейшем плане «заманивания» и частичной сдачи города.
Иустин почти бежал. Николай задыхался, стараясь не отстать.
— Скорей, скорей домой!
29. Призыв
Когда утром Николай пришел в комнатенку Жука, тот все еще трудился над письмом.
Стол был завален наполовину исписанными листками. Труднее всего начать. Как обратиться к