Том 10. Последние желания - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с нашей комнатой была еще маленькая, задняя комнатка, где стояли бабушкины сундуки, висели шубы и сушеные грибы, была теплая лежанка и киот с образами, перед которыми теплилась неугасимая лампада.
Эта комнатка стала моим любимым прибежищем. В ней и пахло особенно – деревянным маслом, немного и кипарисной бабушкиной шкатулкой, которую ей привезли с Афона.
Бабушка тоже сиживала там часто. Самое мое любимое время бывало вечером, после чая. Принесу я маленькую скамеечку, сяду около бабушки. Она мне зажжет огарок на столе, я разверну книгу и читаю ей.
Помню эту книгу – «Жития Святых» – толстую, коротенькую, в светло-зеленом переплете. И от книги пахло совсем особенно. Читаю житие одного мученика, потом другого, а у самой щеки горят и сердце бьется, и так бы, кажется, и пошел туда, на муки, на смерть, чтобы все поняли, что только одна правда и есть.
В киоте у меня был любимый Спаситель. Он стоял посередине, за лампадкой, и она ярко освещала его лицо. Я помню светлые кудри на плечах, тонкий, узкий нос, карие глаза и почти улыбающиеся губы. Он был радостный, мой Спаситель, и я любила и понимала его именно таким. Часто одна я подолгу смотрела на это лицо и плакала от любви, и ждала чего-то, какого-то чуда, которое вот сейчас, сию минуту, будет, и я все узнаю…
Потом мы стали читать Евангелие.
Никогда после не была мне так ясна эта книга, как в то странное время. Всю ночь, пока не уснула, я простояла на коленях возле своей постели после чтения Нагорной проповеди, а когда мы читали о смерти Иисуса, мы обе с бабушкой плакали и крестились.
Помню я первые весенние дни – шум капель, падающих с крыши, чириканье воробьев и яркий-яркий луч солнца, проникавший в нашу маленькую комнатку. И свет лампадки показался мне на минуту мертвым и тусклым.
Помню белую ограду монастыря и голые ветки деревьев на синем небе, и сухие деревянные мостки на талом снеге – прямо до кельи о. архимандрита.
Я была у него с мамой и Катей несколько раз весной. И теперь вспоминаю я о нем с уважением и радостью.
Келья его состояла из трех комнат: небольшого зала, или приемной, маленькой приемной для особенно дорогих гостей – и спальной. Маленькая приемная была уютная, светлая комнатка с белыми занавесками на окнах и горшками герани, с желтыми обоями и массой шкапов и шкаликов. У одной стены стоял кожаный диван с красной деревянной спинкой, а перед ним стол, покрытый белой вязаной скатертью, кругом кожаные стулья, тоже с прямыми спинками, в углу киот и лампадки.
О. архимандрит принимал нас с достоинством, но без всякой важности, крестил нас широким крестом, просил садиться и ласково мне улыбался.
Келейник в бархатной шапочке приносил нам вкусные творожники, сметану, сливки, подавал чай.
О. архимандрит вставал сам, подходил к шкалику и вынимал оттуда чернослив и какие-то еще сушеные ягоды – для меня. Эти ягоды казались мне святыми; я не смела их есть, приносила домой и запирала в свою шкатулку.
Мама разговаривала с о. архимандритом, а я удивлялась, как она смеет с ним разговаривать – и ничего. Сама я только глядела на него, и, кажется, если бы он спросил меня что-нибудь, я умерла бы от страху и умиления.
И я старалась реже ходить к нему в гости. В моих мыслях, в моем воображении он мне казался еще лучше и святее. Я больше любила думать о нем. Когда кто-нибудь начинал речь о нем при мне, я уходила. Никто не должен был говорить об о. архимандрите как о простом человеке, и вообще совсем о нем не следовало говорить. Я это чувствовала.
Иеремонах о. Нафанаил – другое дело.
Едва завижу я черный клобук из окна, улечу в бабушкину комнату и объявляю:
– Бабушка, надо самовар ставить: о. Нафанаил идет.
Он бывал у нас очень часто. Мы скоро привыкли к нему и узнали его. Это оказался премилый и пренаивный человек. Он всю жизнь провел в монастыре и не имел никакого понятия о светской жизни. Мы – были его первыми знакомыми. – Он не мог понять, что нельзя ходить в гости на целый день, с утра до позднего вечера; меня звал Нагой, бабушку – бабушкой, а услышав, что мама звала Катю Катей, преспокойно стал звать ее так же. Хитрости в нем не было никакой. О. архимандрит сделал его диаконом за прекрасный голос и представительную наружность и отличал его, как он сам раз сказал, за простую душу.
Придет к нам о. Нафанаил, розовый, веселый, повесит на двери клобук с длинным черным покрывалом, усядется за чайный столик, завернув широкие рукава, сам улыбается – и невольно я, глядя на него, тоже начну улыбаться. Иногда он мне приносил сухие медовые пряники; я их очень полюбила.
– Здравствуй, бабушка, – говорил о. Нафанаил. – А я к вам. Варенье-то есть у тебя? В прошлый раз какое подавала, помнишь? Вынимай-ка, попьем вместе чайку. У меня же горе: о. архимандрит послушание наложил.
– За что так?
– Да велел он мне косу туго заплетать и конец за ворот, за рясу прятать. А то, говорит, дам-прихожанок в соблазн вводишь. Это верно, что щупают они – настоящая ли коса-то: больно длинна да толста. А нынче, за обедней, вопреки благословению преосвященного я возьми да и распусти паки косу. И откуда смелость у меня такая – сам не знаю. Нате-ка, думаю, смотрите, вот вам, а коса-то по самый подол, так и треплется… Вот и получил выговор и послушание. Не добро!
– Не добро, – говорила и бабушка. – И как это ты, отец Нафанаил? Видно, и у вас в монастыре сильно бесовское искушение.
И о. Нафанаил принимался рассказывать о бесовских искушениях.
Я слушала его с величайшим вниманием. Я была почему-то убеждена, что все монахи непременно спасутся, что это уж известно и бесспорно, и стоит только постричься, чтобы совершенно успокоиться насчет будущей жизни. Я смотрела на о. Нафанаила с завистью: вот, думала я, мне нужно стараться быть доброй, помогать бедным, не злиться, слушаться старших – и то еще неизвестно, что со мною будет, а он, хоть и распускает косу, и бес его искушает, а все-таки попадет в рай.
Но сама я в монастырь не хотела и боялась идти. Если бы в мужской, к отцу архимандриту. А в женском, казалось мне, не было никакой святости: монахини ходили скоро, говорили, как простые бабы, тонкими голосами, низко кланялись и просили на храм.
– Как это вы, о. Нафанаил, пошли в монастырь? – спросила я раз. – Вы захотели спасаться?
– И ничего я не захотел. Я обещанный. Меня мои родители в монастырь обещали и отдали. С самого малого возраста я при монастыре. Я не здешний. Я издалека. Привезли меня да и оставили. Так я и остался. Что ж? Если обещанный, так вопреки не пойдешь. Я обвык теперь, слава Богу. Чем не хорошо? Хорошо.
– А где ж твои родители, померли? – спросила бабушка.
– А родителей, бабушка, монаху не полагается знать. Он имя переменяет и от всего земного отрекается. Это тебе известным должно быть.
И мне стало стыдно за бабушку, как это она не знает таких простых вещей.
– Да откуда ты родом-то? – допытывалась бабушка.
– Кто его знает; говорили будто из-под Новочеркасска, что ли… А верно-то не знаю. Давай лучше, бабушка, изюмцу, с изюмцем чаек попробуем…
И бабушка наливала ему пятую чашку.
IVНо вдруг о. Нафанаил пропал.
Прошла неделя, другая – он как в воду канул. Я спрашивала бабушку и маму о нем несколько раз, но они ничего не знали. А тут в нашем доме подошли такие важные перемены, что я забыла о своем приятеле.
Папа сидел за обедом серьезный, и все молчали. Наконец, уже за пирожным, он сказал мам:
– Так я предоставляю это на твой вкус – как желаешь.
– Мне кажется – тут и говорить нечего, – ответила мама тихо. – Для меня ясно, что надо остаться.
– Ну а для меня совсем не ясно. Такие случаи не каждый день встречаются. Подумать необходимо…
– Как хочешь, Поль, – сказала опять мама. – Если тебе хочется…
– Ах, мне хочется только одного, чтобы все были довольны! А самому мне решительно все равно…
Мама замолчала. Катя сидела, не поднимая глаз, и я видела, что она то краснела, то бледнела.
Кое-что мне было известно и раньше, и я сейчас же поняла, о чем шла речь. Папе предлагали место в Петербурге, но с жалованьем меньшим, чем здесь; или он в нашем же городе должен был перейти на другую должность и сделаться самым главным лицом в городе.
Я не хотела в Петербург. Здесь было хорошо и, кроме того, мне нравилось знать, что мой папа – важный, очень важный. Я понимала, что в Петербурге будет не то.
Но я видела ясно, что самому папе хотелось в Петербург. Он не сознавался, сердился, когда мама на это намекала, но все-таки ему хотелось. Мама не знала, что делать. С одной стороны, ей было неприятно идти против папиного желания, но с другой – она и подумать не могла о переезде со всей семьей, о неудобствах…
Катя молчала, но я видела, что и она боялась, как бы мы не решили ехать. Ей пришлось бы тогда остаться у бабушки, в Москве… Да и по другим причинам Кате был мил наш городок, только я об этих причинах в то время очень смутно догадывалась.