Том 10. Последние желания - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще часа два или три продолжался смех и шум в парадных комнатах, а потом стало тихо, так тихо, точно весь дом умер, и даже лакеи, убирая со стола, ходили на цыпочках и все гремели посудой.
VIIК удивлению Кости, эта тишина продолжалась и на другой день.
Ида принесла чай и булки в детскую и сказала, что мама нездорова, кушает у себя, а папа уехал по делам.
Костя выслушал Иду молча, молча кончил чай и занялся склеиванием поломанной игрушечной мебели.
Завтрак ему тоже принесли в детскую, а потом пришла Поля и долго шепталась с Идой, причем Ида покачивала головой и была очень серьезна.
Прошел день, другой и третий. Ничто не менялось. В доме была глубокая, гробовая тишина, никого не принимали, да, кажется, никто не приезжал. Папа или сидел, закрывшись у себя в кабинете, или куда-то уезжал, а мама не выходила из спальни. Костя скучал и недоумевал, и неловкость его все увеличивалась.
Хотя в доме была полная тишина, однако все чувствовали, что это дурная тишина, и ходили на цыпочках, и говорили шепотом. На четвертый день утром Поля пришла в детскую с заплаканными глазами, опять отвела Иду в сторону и стада ей что-то говорить.
Ида всплеснула руками и так громко ударяла одною ладонью по другой, что Костя обернулся. Обыкновенно он не интересовался и даже низким считал интересоваться тайными разговорами Иды и Поли, но теперь, видя на лице Иды особенно сильное выражение ужаса, он встал и подошел ближе.
Поля утерла глаза концом передника, повторив: «Так через полчаса», – и вышла.
Ида с несвойственною ей укоризной посмотрела на Костю.
– По следствию вашего неблагонравия, Негг Kosstia, папаша вашу мамашу из дома выгонил, – сказала она торжественно.
Костя раскрыл глаза.
– Это как так? Зачем?
– А затем, что вы папашу перед большим обществом в такой свет поставили и такой ему неожиданный сердечный удар причинили, что он теперь в полной невозможности с мамашей жить остаться.
– Так, значить, он уедет? Он так сердится?
– Я предполагаю, он не сердится. Он только не может продолжать… И не он уедет, потому что он не виноват, а совершенно прав, а мамаше он уезжать велел.
– Куда уезжать? На сколько времени? А денег он ей даст?
– Я думаю, мамаша уедет к своей мамаше, в большой город, а так как она не вернется, а состояния она своего не имеет, и к тому же это очень большой позор, то я и говорила вам, что по вашему злонравию папаша из дому мамашу выгонил.
И, объяснив дело, обстоятельная Ида сложила губы сердечком, с достоинством.
Костя немного пришел в себя от изумления и стал размышлять.
– А когда мама уезжает? – спросил он, помолчав.
– Сегодня. Через полчаса вас проститься привести велела.
Костя опять задумался и думал долго. Потом произнес, не обращаясь к Иде:
– А мне все равно. Ведь меня все равно в пансион свезут в тот четверг. Так что мне?
Ида взяла его за руку и повела к маме. Она отворила ему дверь будуара, а сама не вошла из скромности.
В будуаре стояли два сундука и сак. На низком кресле у окна сидела мама, так тихо и такая худенькая, что Костя ее сначала и не заметил. Но она повернулась и подозвала его поближе.
Она была в черном платье; дорожная сумка уже висела через плечо.
Косте показалось, что когда прежде мама носила черное платье, она выглядывала из него такая веселенькая и розовая, а теперь ее лицо было некрасивое, глаза мигали часто-часто, и вся она постарела и затуманилась.
«Все равно меня в пансион, – подумал настойчиво Костя. – Так чего же?»
– Костя, я уезжаю, – сказала мама, без сердца и без ласковости. – Может быть, мы долго не увидимся. Ты поедешь в Москву. Учись хорошенько. Не огорчай папу. Теперь прощай.
Она поцеловала его и сделала знак, что он может уйти.
Костя повернулся машинально, как вдруг мама неожиданно схватила его за руку и близко наклонилась к нему своим лицом, и смотрела ему в глаза.
– Костя, – шептала она, – что ж это? Так нельзя. Скажи мне что-нибудь, одно слово скажи… Вот – я одна, и ты даже не скажешь…
Она сама не знала, чего она хотела, и твердила ему, путаясь и спеша, не те слова, не то, что думала. Ей хотелось сказать, чтоб он не оставлял ее, хотелось сказать: «Поедем со мной», и так странно ей было, не говорились слова. Костя нахмурился, дышал тяжело, изо всех сил старался вспомнить, что ведь все равно, его в пансион… и не мог вспомнить. К нему что-то подходило – ближе, ближе, и он уже ничего не мог сделать, он закричал и заплакал, и весь съежился и присел к маминой юбке. Мама точно испугалась, хотела приподнять Костино лицо. Но мама была не прежняя, большая мама, а такая же маленькая и беспомощная, как сам Костя, ему равная и милая, и такая же бедная, потому что ее тоже куда-то отправляли, все равно как в пансион, а он, Костя, ее обидел, лгал ей, не жалел ее, и как обидел, и как ее обидел!
Костя плакал «до дна». Ему казалось, что вся его душа тут кончается, что дальше – некуда горевать и жалеть. Он плакал с отчаянием и страстью, хватаясь за мамино платье и руки, захлебываясь слезами и умоляя ее о чем-то. Он не знал, о чем.
А в конце горя была незнакомая радость. Костя чувствовал ее как раз в те минуты, когда ему казалось, что горю некуда идти дальше, – такое оно сильное. Чем больше успокаивался Костя, чем крепче он держал мамину руку, тем сильнее была и радость. Мама молча гладила его по волосам, неумело поправляла воротник и, посадив большого мальчика на колени, прижала его к себе.
Костя глядел в мамино радостное, необычное лицо и улыбался, мигая длинными, мокрыми ресницами.
Тетя Лиза*
(Отрывок из семейной хроники) IДвери на балкон были открыты, на улице светило яркое осеннее солнце и казалось весело и тепло. По моим расчетам, прошел уже час и три четверти, а между тем господин Тома и не думал уходить. Неужели он еще будет спрашивать географию?
Но сейчас же я решила, что он не осмелится: я ему так ясно намекнула в начале урока, что не успела выучить эти глупые африканские острова.
Зала, где я обыкновенно занималась, была большая и пустынная. Все двери кругом запирали, чтобы не мешать мне. Случалось, что только одна дверь в папин кабинет была чуточку приотворена, и тогда я отвечала хорошо и быстро и никогда не развлекалась посторонними предметами.
Но папа ушел в суд. Я слышала, как за ним заперли двери.
Я рассеянно смотрела на пыльную, немощеную улицу нашего городка, на серые деревянные тумбы, на стаи воробьев, потом перевела глаза на мой стол с черной клеенкой и целой грудой книг… Вон хрестоматия Полевого в синем переплете с черными кружочками, вон худенький немецкий Маак… Ich bin ein armes, armes Kind…[14] – вспомнилась мне оттуда ненавистная басня… А вон, наконец, мой самый злейший враг – арифметический задачник, залитый слезами и красными чернилами… География – что, пустяки, но зато уж эти задачи…
Господин Тома не смел прервать молчания. Он сидел съежившись и опустив глаза и беспрестанно поправлял свои манишки. Такая привычка явилась у него, вероятно, потому, что он был немного калека. Он и ходил, прихрамывая, и я сразу заметила, что у него кисти рук точно немного вывихнутые, неправильные. Я всегда думала, что и робкий-то, и приниженный он оттого, что начинает и стыдиться своего убожества.
Как сейчас вижу его загорелое худое лицо с мелкими морщинками, русую бороду и голубые добрые, темного слезящиеся глаза. Иногда он отмечал мне страницы в книжке, и я смотрела на его жалкие грубые пальцы, пожелтевшие от табаку…
– Господин Тома, я сегодня сколько ошибок в диктанте сделала? – спросила я наконец немного высокомерным тоном.
Тома замигал и быстро ответил:
– Ни одной-с в трех страницах, исключая знака препинания, то есть одной запятой, которая, как вы сами согласились…
– Ну да, ну да, знаю! Когда одно подлежащее, то перед «и» запятой не ставится, – сказала я скороговоркой и умолкла.
Тома тоже ничего не сказал.
– А что, Иннокентий Петрович, продолжала я, – видели вы когда-нибудь другую девочку моих лет, которая так же правильно пишет?
– Никогда не видел, никогда! – с жаром сказал Тома. – Это первый пример на моих глазах…
Я знала, что Тома именно так ответит, а не иначе – и мне стало невесело. Я вообще училась недурно и понимала все скоро, если не считать арифметики, но никогда меня не радовали похвалы Тома, хотя я иной раз и сама их вызывала. Как будто я сама себя хвалила, а не другой.
Чтобы он не смотрел мне в глаза с ожиданием, я спросила его – как делается хлопок, а пока Тома объяснял, я стала думать о своих собственных делах.
Я прекрасно знала, что мой папа – почти главный в нашем городе, что мы богаты, и даже гордилась этим. Я знала тоже, что Тома беден и служит под начальством папы, занимает какое-то самое маленькое место, что папа сделал ему большую честь, пригласив учить меня, и Тома должен очень радоваться и всячески угождать нам.