Сказать почти то же самое. Опыты о переводе - Умберто Эко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
14.4. Цвета
Есть один текст, долгое время приводивший меня в сильное замешательство: это обсуждение цветовосприятия в 26-й главе второй книги «Аттических ночей» Авла Геллия[274]{♦ 201}. Заниматься цветами, обращаясь к тексту II в. н. э., – предприятие довольно-таки затруднительное. Мы сталкиваемся с терминами языка, но не знаем, к каким именно цветовым явлениям эти слова относятся.
Мы немало знаем о скульптуре и архитектуре римлян, но очень мало – об их живописи. Цвета, которые мы сегодня видим в Помпеях, – не те, которые видели помпеяне; и даже если бы время было милосердным и краски до сих пор остались бы теми же самыми, перцептивные реакции римлян могли быть иными. Литература о цветах в античности повергает филологов в глубокое уныние: утверждали, что греки не могли отличить голубого от желтого, что латиняне не отличали голубого от зеленого, что египтяне использовали голубой цвет в своих изображениях, но не имели никакого языкового термина для его обозначения.
Геллий сообщает о своей беседе с поэтом и грамматиком Фронтоном и философом Фаворином. Фаворин замечает, что глаза способны различить больше цветов, чем могут обозначить слова. Он говорит, что у таких цветов, как rufus («красный») и viridis («зеленый»), всего два названия, но много разновидностей. Rufus – одно слово, но сколь же велика разница между красным цветом крови, красным цветом пурпура, красным цветом шафрана и красным цветом золота! Все это разновидности красного, но, чтобы их различать, латинский язык может лишь прибегать к прилагательным, образованным от названий предметов, так что словом flammeus («пламенный») называется красный цвет огня, sanguineus («кроваво-красный») – крови, croceus («шафрановый») – шафрана, aureus («золотой») – золота. У греков названий больше, утверждает Фаворин.
Однако Фронтон возражает, что и в латинском есть немало слов для обозначения цветов и, чтобы указать на russus («красный») и ruber («червонный»), можно воспользоваться также словами fulvus («красно-желтый»), flavus («золотистый»), rubidus («багровый»), poeniceus («багряный»), rutilus («красноватый»), luteus («золотисто-желтый»), spadix («буро-красный»). Все они «обозначают красный цвет; они то усиливают его, будто бы воспламеняя, то смешивают с зеленым, то затемняют черным, то слегка подсвечивают бледно-зеленым» («Аттические ночи», II. 26. 8–9).
Так вот, если обозреть историю латинской литературы, можно заметить, что слово fulvus Вергилий и другие авторы соотносят со львиной гривой, с песком, с волками, с золотом, с орлами, а также с яшмой. У Вергилия flavae называются волосы белокурой Дидоны и листья оливы; кроме того, вспомним, что flavus говорилось о Тибре из-за его илистого цвета. Тибр, листья оливы и волосы Дидоны – современный читатель начинает испытывать известные затруднения.
Что же касается других терминов, перечисленных Фронтоном, то все они относятся к различным оттенкам красного: от бледно-розового до темно-красного. Отметим, например, что слово luteus, которое Фронтон определяет как «разбавленный (dilutior) красный», Плиний относит к яичному желтку, а Катулл – к макам. Дело еще сильнее запутывается, когда Фронтон утверждает, что fulvus – это смесь красного и зеленого, a flavus – смесь зеленого, красного и белого. Затем он приводит пример из Вергилия («Георгики», III. 82), где конь (его масть филологи обычно трактуют как «серый» или «мышастый») называется glaucus{♦ 202}. Но в латинской традиции glaucus обозначает зеленоватый, ярко-зеленый, зеленовато-голубой и серо-голубой. Вергилий, например, относит этот эпитет к ивам, к морской капусте или морскому салату и к водам. Фронтон говорит, что с той же целью (для своего серого коня) Вергилий мог бы воспользоваться и словом caeruleus. А ведь обычно этот термин ассоциируется с морем, с небесами, с очами Минервы, с арбузами и огурцами (Проперций), тогда как Ювенал пользуется им, чтобы описать некую разновидность ржаного хлеба.
Не лучше обстоит дело и со словом viridis, поскольку во всей латинской традиции оно связывается с травой, небесами, попугаями, морем и деревьями.
Может быть, латиняне не проводили четкого различия между голубым и зеленым, но слова Фаворина производят такое впечатление, что в его времена не отличали также зеленовато-голубой от красного, поскольку он цитирует Энния («Анналы», XIV. 372–3), у которого море в одно и то же время caeruleus («голубое») и flavus («огнистое»), словно мрамор{♦ 203}. Фаворин соглашается с этим, поскольку, как он говорит, Фронтон сначала описал flavus как смесь зеленого и белого. Но следовало бы напомнить, что на деле Фронтон определил flavus как смесь зеленого, белого и красного, а несколькими строчками выше поместил его в число различных оттенков красного.
Объяснение, сводящееся к дальтонизму, я бы отклонил. Геллий и его друзья были эрудитами; они не описывали собственные впечатления, а работали над литературными текстами, возникшими в разные века. Кроме того, они рассматривали примеры из поэзии, в которых свежие и необычные впечатления живо изображаются посредством провокационного использования языка. Но, к сожалению, эти эрудиты не были критиками: они были риторами или импровизированными лексикографами. Эстетической проблематики они, кажется, не замечали; ни волнения, ни удивления они не выказывают и не дают высокой оценки этим стилистическим tours de force. Неспособные отличить литературу от повседневной жизни (а возможно, не испытывая интереса к повседневной жизни, рассматриваемой ими только через призму литературных памятников), они излагают эти случаи так, будто бы перед ними – примеры обычного словоупотребления.
Способ различения, сегментации и организации цветов разнится от одной культуры к другой. Хотя некоторые межкультурные константы были выявлены[275], перевод терминов цветообозначения кажется делом по меньшей мере нелегким, если речь идет о языках, далеких друг от друга во времени, или же о разных культурах, и отмечалось, что «значение слова “цвет” – один из самых запутанных вопросов в истории науки»[276]. Если слово цвет используется для обозначения окраски предметов в окружающей среде, этим еще ничего не сказано о нашем цветовосприятии. Нужно отличать пигменты как цветовую реальность от нашего перцептивного отклика как цветового впечатления – а оно зависит от многих факторов: от природы поверхностей, от света, от контраста между объектами, от прежних познаний и так далее[277].
Сам дальтонизм представляет собою социальную загадку, которую трудно как решить, так и распознать, и именно по языковым причинам. Думать, что термины цветообозначения относятся только к различиям, зависящим от зримого спектра, – это все равно что считать, будто родственные отношения предполагают генеалогическую структуру, одинаковую для всех культур. Однако в цветообозначении, равно как и в генеалогии, термины определяются их оппозицией другим терминам и отличием от них, и все они определяются системой. Зрительные впечатления дальтоников, несомненно, отличаются от впечатлений других людей, но дальтоники включают их в ту языковую систему, которой пользуются все остальные.
Отсюда культурная изворотливость дальтоников, опирающихся на различия яркости освещения в том мире, где в глазах всех остальных различия определяются цветами. Дальтоники, не различающие красного и зеленого, говорят о красных и зеленых предметах и обо всех оттенках этих цветов, пользуясь теми же словами, которые большая часть из нас применяет по отношению к объектам того или иного цвета. Они думают, говорят и действуют, как и мы, в терминах «цвета объекта» и «постоянства цвета». Они называют зелеными листья, а красными – розы. Вариации насыщенности и яркости освещения их желтого цвета дают им поразительное разнообразие впечатлений. В то время как мы учимся полагаться на различия в цвете, их ум приучается оценивать яркость освещения…
Дальтоники, не различающие красного и зеленого, по большей части не знают о своем недостатке и думают, что мы видим все в тех же оттенках, что и они. У них нет никаких оснований осознать здесь некий конфликт. Если возникнет спор, они считают, что это мы оконфузились, а в самих себе несовершенства не признают. Они слышат, как мы называем листья зелеными, и, каков бы ни был для них оттенок листьев, они тоже называют их зелеными[278].
Комментируя этот пассаж, Маршалл Салинс (Sahlins 1975) не только настаивает на том, что цвет – это вопрос культуры, но и отмечает, что во всех тестах на различение цветов предполагается, будто цветовые термины обозначают в первую очередь имманентные свойства ощущения. Однако, когда произносится тот или иной цветовой термин, прямого указания на некое состояние мира не происходит; напротив, этот термин связывается или соотносится с тем, что я назвал бы Когнитивным Типом или Ядерным Содержанием. Произнесение термина, конечно, определяется неким данным ощущением, но преобразование сенсорных стимулов в тот или иной результат перцепции известным образом определяется семиотическим отношением между языковым выражением и содержанием, соотнесенным с ним культурно.