7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Жюстина, в этом году мы переходим в старшие классы. Мы на перепутье. Мне предстоит принять важное решение, от которого зависит вся моя жизнь. Подумай только, Жюстина: на перепутье!
При этих словах Дочь троглодитов оперлась на щетку, точно Минерва-законодательница на копье, замерла и, вперив в меня полный ужаса взгляд, вскрикнула:
— Господи, да неужто правда!
Она первый раз услышала слово «перепутье», совершенно для нее непонятное; но не спросила, что оно значит, потому что сразу придала ему свой особый смысл, и, должно быть, самый зловещий. Я догадываюсь, что перепутье она сочла некиим бедствием, исходящим от властей, вроде рекрутского набора, налогов, контрибуции, и, хотя обычно она не отличалась чувствительностью, на этот раз пожалела меня от всей души.
Утреннее солнце освещало голубые глаза и румяные щеки Дочери троглодитов; она засучила рукава, и ее белые руки, покрытые красными царапинами, впервые показались мне красивыми. Вспомнив древних поэтов, я вообразил ее юной и величественной жрицей Аполлона, а себя молодым пастухом из Орхомена, пришедшим в Дельфы вопросить оракула, какой путь знания ему следует избрать. Столовая доктора Нозьера не слишком походила на святилище Пифии, зато изразцовая печь с венчающим ее бюстом Юпитера Трофония вполне заменяла священный жертвенник, а мое юное воображение, в те годы готовое на все, тут же нарисовало мне пейзаж Пуссена[315].
— Я на перепутье, — повторил я важно, — я должен сделать выбор между литературой и наукой.
Жрица Аполлона трижды покачала головой и изрекла:
— Вот мой брат Сенфорьен, тот собаку съел в науках: он получил награду за счет и награду по катехизису… Ну, мне надо полы подметать!
И она удалилась, волоча за собой щетку.
Я попросил ее ответить, не избрать ли мне науку.
— Конечно, нет, молодой хозяин, — ответила она в простоте сердечной, — у вас ума не хватит, где уж вам!
И прибавила в утешение:
— Ведь ум-то не всякому дается. Это дар божий.
Допуская вероятность, что я до такой степени глуп, как полагала Дочь троглодитов, я все же не был в этом вполне убежден, и этот вопрос, как и множество других, оставался для меня нерешенным. Однако я вовсе не стремился расширять свои знания и развивать ум. Выбирая дорогу на перепутье, я искал только покоя и удовольствия и, как уже говорил, оказал предпочтение филологии, потому что считал ее наукой более живой и легкой. Самый вид геометрических фигур, не возбуждая никакого интереса, погружал меня в уныние и оскорблял мою детскую чувствительную душу. Круг — еще куда ни шло, но угол, конус — какой ужас! Разве можно замкнуться в этом тоскливом, сухом, угловатом, колючем мирке, разве хватит мужества на столь суровый путь, когда литература по крайней мере дарует тебе формы и цвета, когда она являет тебе порою образы фавнов, нимф, пастухов, деревья, милые сердцу поэта, и вечерние тени у подножия гор?
Теперь я со стыдом отрекаюсь от этого глупого презрения к геометрии, я смиренно склоняюсь у ваших ног, о старец Фалес, Пифагор — легендарный властелин чисел, Гиппарх — впервые отважившийся измерить миры, Виетт, Галилей — слишком мудрые, чтобы любить страдание, но все же пострадавшие за истину, Ферма, Гюйгенс, пытливые исследователи Лейбниц, Эйлер, Монж и Анри Пуанкаре[316], чье непроницаемое, отягченное гением чело я сам созерцал, — о великие мужи, герои, полубоги, перед вашим алтарем я воздаю запоздалые хвалы Венере Урании, щедро наделившей вас своими бесценными дарами.
Но бедный глупый осленок, каким я был в те далекие дни, кричал безрассудно и необдуманно: «Я избираю литературу!»
Помню, как-то раз, когда я поносил геометрию и алгебру, за мной зашел мой крестный, румяный и цветущий г-н Данкен. Он пригласил меня на одно из своих любимых развлечений,
— Пьеро, ты, верно, соскучился за полтора месяца каникул, — сказал он, — пойдем послушаем лекцию господина Вернье об управлении воздушным шаром.
Господин Жозеф Вернье еще в юности прославился несколькими смелыми полетами. Его рвение и неустрашимость приводили в восторг крестного, который горячо интересовался успехами воздухоплавания.
По дороге, сидя на империале омнибуса, мой добрый крестный с увлечением расписывал мне великое будущее аэростатов. Не сомневаясь, что проблема управляемых воздушных шаров будет вскоре разрешена, он предсказывал наступление дня, когда по воздушным дорогам станут путешествовать бесчисленные пассажиры.
— Тогда между государствами не будет больше границ, — говорил он. — Все народы сольются в один народ. И на земле воцарится мир.
Доклад Жозефа Верньо должен был состояться в одном из помещений огромного завода в Гренеле. В зал проходили через ангар, где находился воздушный шар, на котором юный аэронавт совершил один из своих опасных полетов. Сморщенная, опавшая оболочка шара лежала на полу, словно безжизненная туша сказочного чудовища, и огромный разрез, похожий на зияющую рану, привлекал всеобщее внимание. Возле шара помещался воздушный винт, который, как говорили, в течение нескольких минут управлял движением аэростата. Войдя в соседнее помещение, мы увидели ряды стульев, уже заполненных многочисленной публикой; в толпе пестрели дамские шляпки и слышался гул голосов. В глубине, напротив аудитории, возвышалась эстрада со столом и пустыми креслами. Я жадно осматривался вокруг. После десятиминутного ожидания на эстраду по трем ступенькам, под громкие аплодисменты, поднялся молодой аэронавт в сопровождении пышной свиты. Его безбородое, матовое, худое лицо, бледное и суровое, как у Бонапарта, было неподвижно, точно застывшая маска. По бокам уселись два старых академика, оба невероятно уродливые, вроде тех двух павианов, которых древние египтяне, изображая погребальные обряды, помещали справа и слева от покойника. Среди важных особ, позади оратора, выделялась очень красивая высокая дама в зеленом платье, похожая на женскую фигуру, олицетворяющую христианское искусство на фреске Поля Делароша[317] в амфитеатре Академии Изящных искусств. Сердце мое бурно колотилось. Жозеф Вернье заговорил глухим монотонным голосом, вполне гармонирующим с его неподвижным лицом. Он сразу же высказал свои основные положения.
— Для воздухоплавания, — заявил он, — необходима паровая машина, которая приводит в действие винтовой двигатель, созданный на основе математических расчетов, наподобие тех, что позволили создать лопасти турбины и гребной винт морских судов.
Затем он долго распространялся о форме воздушных шаров, которые должны быть насколько возможно удлиненными для большего удобства управления при полете.
Один из павианов одобрительно кивал и первым начинал аплодировать, другой оставался невозмутимым.
Потом докладчик сделал сообщение о своих опасных перелетах и рассказал об одном неудачном спуске, при котором якорь оборвался и шар, проносясь с неимоверной скоростью низко над землей, ломал по пути деревья, изгороди, заборы, беспощадно подбрасывая среди обломков гондолу с экипажем. Мы содрогались, слушая его простую повесть о том, как в другом полете, когда клапан испортился, шар взвился на такую высоту, где трудно было дышать, и так раздулся, что мог бы вот-вот лопнуть, если бы Вернье не сделал разрез в оболочке. Однако материя при этом разорвалась доверху, шар начал спускаться с ужасающей быстротой, и аэронавты неминуемо разбились бы, не упади гондола в пруд. В виде заключения оратор объявил, что открывает подписку на постройку аппаратов, необходимых для воздухоплавания.
Ему бурно аплодировали. Оба павиана пожали ему руку. Дама в зеленом преподнесла букет цветов. А я с бьющимся сердцем, с глазами полными слез, весь во власти возвышенных чувств, говорил себе:
— Я тоже буду аэронавтом!
Ночью я не мог заснуть от волнения, восхищаясь подвигами Жозефа Вернье и заранее гордясь воздушными путешествиями, которым я намеревался себя посвятить. Мне стало ясно, что для того, чтобы сооружать летательные аппараты и управлять ими, необходимы глубокие технические знания. И я решил избрать точные науки.
В то же утро я сообщил Жюстине о своем решении и о причинах, которыми оно вызвано. Она оказала, что ее брат Сенфорьен еще мальчишкой мастерил воздушные шары из бумаги и, подержав их над огнем, запускал высоко в воздух. Но это просто одно баловство. Она не одобряла моего намерения живьем взлетать на небо и сурово осуждала путешествия на луну, потому что туда в наказание сослали Каина. Как-то в ясную ночь ей его показали, и она своими глазами видела, как он нес на спине вязанку колючего хвороста.
Целых три дня я оставался тверд в своем решении. Но на четвертый день меня вновь соблазнили мирты Вергилия и тайные тропинки в лесу, где бродят тени умерших. Я отказался от славы завоевателя воздушных пространств и беспечно вступил на стезю, которая вела в класс г-на Лерона. Приняв это решение, я несколько возгордился и стал презирать своих товарищей, избравших другую отрасль знаний. Таков был обычный результат разделения по дисциплинам на перепутье. Как и должно было случиться, как того требовал принцип корпорации, столь распространенный и присущий тем, у кого нет собственных принципов, ученики классов точных наук и наук филологических взаимно презирали друг друга. Как приверженец филологии, я разделял предрассудки моих собратьев и любил высмеивать тяжеловесный и неуклюжий ум математиков. Может быть, им и в самом деле недоставало изящества мысли и классического образования. Зато какими болванами были мы, филологи!