7. Восстание ангелов. Маленький Пьер. Жизнь в цвету. Новеллы. Рабле - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ему бы хотелось поступить в лицей, учиться и играть с товарищами, бегать взапуски, кидаться мячом, получать призы на состязаниях. Но он учился дома у аббата, о котором отзывался без любви и без неприязни, возмущаясь только тем, что вместо аббатской шляпы его воспитатель предпочитает носить шелковый колпак непомерной высоты. В этот день аббат, как всегда, повел его в Булонский лес. Мальчик был удивлен, но нисколько не огорчен, что его, против обыкновения, так долго оставляют одного. Он с восторгом говорил со мной о победах в Крыму[303]. Из окна на Вандомской площади он видел, как маршировали возвратившиеся с востока войска в изодранных и простреленных мундирах. Во главе полков шли раненые, женщины бросали им цветы, толпа приветствовала громкими криками боевые знамена и штандарты. От одного воспоминания у него начинало колотиться сердце. Он описывал мне, словно сам был очевидцем, обеды и балы во дворце Тюильри, куда часто приглашали его кузину Клер, супругу шталмейстера императрицы. Спектакли, выставки, празднества чрезвычайно его интересовали.
Ему очень хотелось попасть на фехтовальное состязание между Гризье и Гатшером в зале св. Варфоломея. Он собирался, когда вырастет, усердно посещать Французскую Комедию, Лирический театр[304] и Оперу. Он и сейчас, по рассказам дяди Жерара, знал все досконально об этих трех театрах и усердно читал театральную хронику. Он сообщил, что госпожа Миолан-Карвало очень удачно дебютировала в Лирическом театре, и осведомился, нравится ли мне Мадлена Броан?[305] Вытащив из кармана курточки фотографию прехорошенькой блондинки с обнаженными руками, облокотившейся на спинку кресла, он сказал:
— Вот она; посмотрите, какая красавица!
Я восхищался его близким знакомством с неведомым мне театральным миром, который так сильно меня привлекал. Чего только он не знал о большом свете, об искусстве и литературе! Он видел Понсара[306], он говорил с ним о Французской Академии. Он знал подлинную историю и даже настоящее имя Дамы с камелиями[307]. Он был коротко знаком с проповедником, который служил мессы в Тюильри во время поста.
Он задавал мне вопросы, не дожидаясь ответа.
— Что вы думаете о вертящихся столах? Я сам видел, как двигался круглый столик. Хотели бы вы быть таким, как Шэ д'Эст-Анж?[308] Я бы хотел. Я мечтаю стать знаменитым оратором. Но я слишком часто болел и не мог заниматься регулярно. Врачи говорят, что мне еще нужно очень беречься. Они посылают меня на всю зиму в Ниццу.
Помолчав немного, он раскрыл тетрадку и, неумело начертив на пустой странице нечто вроде равнобедренного треугольника, с улыбкой показал мне рисунок.
— Вы видите, что это?
— Да, это треугольник.
— Это треугольник, и это моя жизнь.
Медленно и как бы нехотя мальчик стал чертить между двумя равными сторонами треугольника линии, параллельные основанию, которые, приближаясь к вершине треугольника, естественно становились все короче, и шептал при этом:
— Пять лет… десять лет… двенадцать, тринадцать, четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать лет… Видите, как это убывает и идет к концу?
После некоторого колебания он ткнул карандашом в вершину треугольника.
— Семнадцать лет! Наступает удушье, и всему конец.
Тут он захлопнул тетрадь, поднял голову и твердо сказал:
— Но я поправлюсь. Я уверен, что поправлюсь. Врачи думают, что у меня затронуты легкие. Они ошибаются, это сердце. У меня бывают сердцебиения. Это сердце.
Помолчав, он спросил, не хочется ли мне быть морским офицером?
— Вот кем бы я хотел стать! — добавил он, мечтательно глядя вдаль.
К нам подошла величественная старая дама и платье цвета осенних листьев с воланами на кринолине.
— Это моя бабушка, — прошептал он.
Она села рядом с ним, сняла перчатки, пощупала ему руки и приложила ладонь к щеке.
— Сириль, у тебя руки горячие, лоб влажный, ты, наверное, устал, тебе вредно много говорить.
И, понизив голос, но не настолько, чтобы я не мог услышать, прибавила:
— Сириль, не надо разговаривать с мальчиком, которого ты не знаешь, особенно когда он гуляет без провожатого.
Я уже считал Сириля своим другом и потому был горько обижен, что меня оттолкнули с таким презрением. От меня не укрылось, что мальчик молчал и избегал смотреть в мою сторону. Я встал и ушел прочь со стесненным сердцем, ни разу не оглянувшись.
После того как я пробродил довольно долго, думая о Сириле и сожалея, что эта быстро завязавшаяся дружба так скоро оборвалась, я увидел возле уединенной тропинки сидящих рядом на траве девушку и подростка, похожих как брат и сестра; у них были живые круглые глазки под смешно изогнутыми бровями, густо усеянные веснушками лица, рот до ушей, вид озорной и до того веселый, что, глядя на них, нельзя было удержаться от улыбки. На девице было ситцевое платьице в цветочках, на мальчишке новенькая синяя куртка. Они жадно уплетали пирог с виноградным вареньем и отхлебывали по очереди из большой бутылки.
Увидев, что я уставился на них во все глаза, малый похлопал себя по животу и крикнул, протянув мне бутылку:
— Вот вкусно-то! Хотите отведать?
Скорее от смущения, чем из гордости, я удалился, ничего не ответив, и мне даже не пришло в голову, что я подчеркнул свое превосходство маленького буржуа над деревенской четой еще более грубо, чем та старая дама в кринолине, которая дала мне понять расстояние между ее внуком и неизвестным бродящим по парку мальчиком.
Тем временем я почувствовал голод и с тревогой заметил, что тени от деревьев стали длиннее. Я вынул часы и обнаружил, что мне остается всего тридцать пять минут, чтобы успеть вернуться домой к обычному часу. Прибежав туда с некоторым опозданием, совсем запыхавшись, благоухая свежей травой, я застал у нас тетю Шоссон, которая спросила меня, хорошо ли я учусь и что я делал сегодня.
Она пришла очень кстати и задала весьма удачный вопрос. Совесть не позволила бы мне солгать матушке, но обмануть тетю Шоссон я считал даже похвальным. Поэтому я ответил, что за сегодняшний день узнал больше, чем за целых полгода, и не потерял времени даром.
Тетя Шоссон пришла в восхищение от моего цветущего вида и наставительно заметила, что ученье не приносит вреда здоровью.
Я надеялся, что благодаря беспорядку, царящему у нас в коллеже, мое отсутствие пройдет незамеченным. Так и случилось. А в числе других счастливых последствий этого преступного и восхитительного дня я должен отметить одно очень странное.
Наутро я увидел г-на Кротю без всякого отвращения: моя ненависть к нему прошла,
IV. Госпожа Ларок
Я уже кончал одеваться, когда матушка сказала мне:
— Госпожа Ларок очень больна. Она умирает. Рано утром ее дочери посылали за тобой. Они дежурят у ее постели. Поторопись, сынок.
Я удивился. На днях говорили, что у нее простуда, и я не обратил на это внимания.
— Ночь она провела ужасно, — добавила матушка. — В свои девяносто три года она на редкость упорно борется с болезнью. Только к утру она успокоилась.
Я пустился бегом. На пороге спальни я словно почувствовал некую невидимую преграду и остановился. Глубокая тишина прерывалась только хрипом умирающей. Старшая из дочерей, мать Серафина, в монашеской одежде, с, лицом желтоватым, как у старинных восковых фигур, стояла у кровати, помешивая серебряной ложечкой лекарство; степенная и скромная, как бы отрешившись от всего, она ухаживала за больной с аскетическим спокойствием, подобающим этой интимной и торжественной обстановке. Младшая дочь Тереза, опухшая от слез и бессонницы, с растрепанными седыми волосами, сидела, положив локти на колени и подперши щеку рукой, удрученная, растерянная и кроткая, и неотступно глядела на мать. Я не узнавал комнаты, хотя ничто в ней не изменилось, не считая склянок, пузырьков и стаканов, загромождавших ночной столик и мраморную доску камина. Налево — кровать с высокой спинкой, которая загораживала от меня умирающую. Над изголовьем — кропильница, поддерживаемая двумя восковыми раскрашенными ангелами, распятие и рядом портрет Терезы, еще юной и тоненькой, с темными, высоко взбитыми локонами, в шелковом платье с пышными рукавами, и с талией сильфиды.
На окне — старые занавески из красной ткани. Направо, на комоде красного дерева, — кофейный сервиз, белый с широким золотым ободком; над ним, на стене, дагерротип г-жи Ларок и голова Ромула, карандашная копия с картины Давида *, сделанная матерью Серафиной в детстве. Но теперь на всей этой заурядной обстановке лежал отпечаток величия.
— Входи, Пьер, — сказала монахиня.
Я подошел к кровати. Лицо г-жи Ларок не изменилось. Над вздутым животом высоко поднималось одеяло. Умирающая обиралась землисто-бледными руками. Она лежала, полузакрыв глаза, и никого не узнавала. Должно быть, она ощущала мучительный голод, потому что то и дело просила есть и спрашивала резким голосом, уж не в харчевне ли она, что ее так плохо кормят. Она продолжала хрипеть, но лежала спокойно. Я пробыл при ней уже около получаса, когда она вдруг начала метаться. Лицо ее пылало, редкие седые волосы, выбившись из-под чепца, прилипали к вискам.