История одной семьи - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гриша Мазур и Владик Мельников приготовили гектограф. Успели напечатать письмо-листовку в ответ на какую-то статью в газете. Встречались в квартире Бориса в Кривоколенном переулке. Собирали материал для написания объективной истории Советского Союза, изучали произведения классиков марксизма. Наши теоретики, Борис и Женя, писали статьи (в описи изъятых при обыске у Жени материалов упомянуты были 14 статей «антисоветского содержания», написанных им за последние полгода). На одном из «сборищ» Женя, действительно, предложил обсудить возможность покушения на Сталина и Берию (остальные высказались против). Секретарь Алла вела протоколы обсуждений, которые, естественно, были найдены при обыске.
Тут же была папка с делом Тамары. С ужасом глядела я на её тюремную фотографию, читала опись её жалкого имущества. Зловеще выглядел в деле каждого «Список скомпрометированных лиц». Эти имена всплывали на допросах, но не набралось пока достаточно материала для ареста. В некоторых папках были свидетельские показания родных и знакомых. Родители Бориса, Владика Фурмана и Жени были арестованы. Кое-кто из свидетелей включён в «Список скомпрометированных лиц» и дожидался своей очереди. Пыталась я разобраться, кто нас выдал. В деле находилось три доноса, но и мне, неискушённой, было ясно, что это — не главный источник информации.
Ещё на воле Борис говорил товарищам, что о существовании организации знает один взрослый, внештатный инструктор райкома комсомола Михаил Биркенблит. Он сказал Борису, что участвовал когда-то в борьбе с бандами грабителей под Москвой, но теперь разочарован в комсомольской деятельности, готов вступить в организацию и стать её военным руководителем. Но окончательного решения не принял. Михаил ездил с Борисом в Ленинград одновременно с Ирэной для вербовки сторонников, но Ирэне на глаза не показывался. Там он познакомил Бориса со своей приятельницей. Втроём они довольно откровенно поговорили (донос приятельницы на Бориса был в деле).
Показания Биркенблита, самого взрослого среди нас, в материалах следствия не фигурировали ни как привлечённого к делу, ни как свидетеля. Не попал он и в списки скомпрометированных лиц, хотя имя его неоднократно называлось на допросах. Его роль провокатора очевидна.
Перед отъездом в Израиль я рассказала о нашем деле известному московскому диссиденту. Он был поражён: Михаил — его научный руководитель, прекрасный товарищ, «чистый, как Христос». Быть не может, чтобы он так поступил! Пришлось мне, лично Михаила не знавшей, заняться поисками доказательств, потому что он, что, кстати, весьма типично для бывших стукачей, не ограничивался сферой научной деятельности, но активно подвизался на «гражданском поприще», вращаясь в различных московских кругах. Доказательств набралось достаточно, но все, к сожалению, косвенные: погибшие не встанут из своих безвестных могил, а КГБ не откроет архивов. Помянутый диссидент сейчас сидит[52]. Остаётся надеяться, что бывшие провокаторы нынче не используются — они ведь тоже осознали «ошибки времён культа личности».
Судя по протоколам, следователи жгуче интересовались нашими личными симпатиями. Мои однодельцы хорошо помнят, как их мучили разговорами и расспросами на эту тему. Особенно отличался следователь Овчинников, который предпочитал выражаться матом. К счастью, меня он не допрашивал, а других следователей мой заморённый вид не вдохновлял на такие беседы. Не то, чтобы они интересовались мотивами наших поступков — такой бескорыстный интерес был, как видно, у одного министра Абакумова. Цель таких разговоров была — себя развлечь и потешить, нас деморализовать и настроить друг против друга. Обычные, широко известные чекистские приёмы, но нам-то было внове!
Следователь как-то сказал мне полупрезрительно, полу-сочувственно: «Снять бы вам всем штаны, да всыпать хорошенько!» А ведь он знал, что нас ждёт.
СудЗа несколько дней до суда нам выдали на руки обвинительное заключение. В нём мы официально назывались «Еврейская антисоветская молодёжная террористическая организация». Сначала нам давалась общая характеристика как кучке морально разложившихся отщепенцев. В случаях с Инной, Ирэной, Тамарой, Феликсом и мной упоминались арестованные родители. О Фурмане говорилось, что на него оказывала вредное влияние учительница литературы, Эрика Яковлевна (в действительности — Янкелевна) Макотинская, которая до революции была меньшевичкой. Цитировались материалы из архива Охранного отделения о её нелегальной деятельности под кличкой «Дружная». О брате этой учительницы было сказано, что он проходит по другому делу[53]. О погибшем на фронте отце Слуцкого было сказано: «умер», зато отмечалось, что по убеждениям он был троцкист и воспитал сына в уважении к Троцкому. У кого-то родственник привлекался по уголовному делу, чья-то мать была когда-то сектанткой.
Торжественность этого документа не казалась преувеличенной, мы и сами себя считали серьёзными деятелями.
Главное чувство в ожидании суда — волнение от предстоящей встречи друг с другом. Меня беспокоило, что ребята будут обриты, как, я знала, полагается в тюрьме. И была обрадована, увидев их с волосами — преимущество военной тюрьмы. Как будут одеты? Как я сама выгляжу? Недели за две до суда стали лучше кормить, давать к обеду по кусочку мяса — как видно, пережиток открытых процессов.
Суд начался 7 января 1952 года и продолжался две недели. В той же Лефортовской тюрьме в большой продолговатой комнате стояло 16 стульев, на них нас рассаживали каждый день в определённом порядке. На некотором расстоянии впереди сидели за столом два члена Военной коллегии Верховного Суда СССР и председатель, генерал-майор юстиции Дмитриев. Слева был стенографист, а справа, у дверей какой-то сотрудник, который каждый раз при появлении судей вскакивал и объявлял: «Встать, суд идёт!»
Мы внимательно разглядывали друг друга. Конечно, все помнят, где кто сидел, в каком порядке: Борис Слуцкий, Владик Фурман, Женя Гуревич, Владик Мельников, Сусанна Печуро, Гриша Мазур, Инна Эльгиссер, Нина Уфлянд, Ирэна Аргинская, Феликс Воин, Катя Панфилова, я, Ида Винникова, Алла Рейф, Галя Смирнова, Тамара Рабинович.
Всей церемонией распоряжался какой-то тип, сидевший рядом со стенографистом. Прочитав обвинительное заключение, он изрёк удивительные слова: «Подсудимые освобождаются от вызова свидетелей и от защитников».
Каждого из нас попросили рассказать о его преступной деятельности. Потом каждому задавали вопросы. Можно было задавать вопросы друг другу, но не всегда разрешалось на них отвечать. Впечатление от всего этого было слишком сильным и многообразным, чтобы я теперь смогла его передать, хотя зрительно всё помнится отчётливо. Борис Слуцкий — высокий, в синем кителе, сапогах и галифе, выглядел внушительно и солидно, говорил красиво и убедительно. Владик Фурман — тоже высокий, но худой и нервный. В его следственных материалах было заключение судебно-психиатрической экспертизы, которая признала его нормальным, но отметила чрезвычайное возбуждение и многословность. Это возбуждение было заметно и на суде. Он сказал, что только они трое — он, Борис и Женя — сознательные деятели, а остальные — политически незрелы и находились под их влиянием. Он-то «с семи лет читал газеты и интересовался политикой». Женя — в старой, знакомой мне гимнастёрке, с деревянными пуговицами и без ремня, держался гордо и спокойно. Владика Мельникова я плохо видела. Мне удалось их с Женей спросить, сидели ли они в карцере, и получить утвердительный ответ. Замечательно хороша была Сусанна. С её романтической, утончённой внешностью очень гармонировало всё, что она говорила, а в речах её было очень много типично комсомольской горячности. Инна плохо себя чувствовала, ежилась от холода, но не унывала. Гриша, симпатичный чёрненький мальчик, держался скромно. Совсем ребёнком казалась Нина, которая сидела передо мной в сером шерстяном платке, завязанном крест-накрест. Ирэне удалось проявить изобретательность: волосы в порядке, завязаны бантиками. Феликс — угрюмый, большой, в валенках — жаловался, что за время следствия на нём истлела его единственная рубашка. Катя сидела рядом со мной, но в разговор не вступала. Очень смешной и жалостный вид был у Иды. Её мучил насморк, и форточку над ней по нашей просьбе то открывали, то закрывали. Кажется, только она одна не хорохорилась, только ей одной было страшно. Алла пыталась мне сообщить какие-то фантастические сведения о «моральном облике» Жени, внушённые ей следователем. Помню длинные косы моей будущей лагерной подруги Гали. Тамара сидела за мной, и я всё время пыталась с ней поговорить. Это не удавалось, и она только грустно мне улыбалась.