Жизнь и судьба: Воспоминания - Аза Тахо-Годи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ох, сложна и темна душа человеческая. На последние деньги водрузила огромный валун на могиле Игоря Аркадьевича, и я была ее единственной спутницей на Ваганьковском кладбище. А теперь сама без спутников не могу обойтись, ежегодно 24 мая отправляясь на панихиду по Алексею Федоровичу.
Вспоминаю, как Игорь Аркадьевич помогал хоронить Валентину Михайловну, все труды на себя взял, да и потерял по своей рассеянности важные документы, что привело к большим осложнениям в дальнейшем. Страстная, мятущаяся, неуемная душа наш бедный Игорь Аркадьевич, русский человек на всегдашнем распутье. Как быть? Что делать? Жизнь загубленная, талант погибший.
…А пока каждый год, весной, Валентина Михайловна начинала разыскивать дачу, где бы можно спокойно провести летние месяцы. Меня же мудро отсылала к маме на Кавказ, да еще и следила, чтобы я не засиживалась в городе, а обязательно поездила, посмотрела красоты любимого Лосевыми Кавказа, о котором столько я наслушалась рассказов. Как они были правы, Валентина Михайловна и Алексей Федорович, отсылая меня путешествовать в те времена, когда я еще особых забот не имела! Читать лекции — разве это забота, это одно удовольствие, даже если ты должен в 6 или 8 часов изложить всю античную литературу для бедных заочников.
Пока же мы с дядюшкой моим ездили по окрестностям Владикавказа, в ингушские места, в Солнечную долину — Армхи (Сталин ингушей всех выселил в 1944 году), где стоят сторожевые средневековые башни, а брошенные дома заросли высокой травой и цепким кустарником, через который не продерешься. Неприятно и даже страшновато рядом с этими мертвыми домами, будто кладбище, где похоронили живых людей. На всю жизнь с болью запомнилось.
А вот в Кобани, где на высоком плато настоящий Мертвый город древних аборигенов (в изучение Кобанской культуры мой дядя профессор Л. П. Семенов внес значительный вклад своими трудами), совсем не страшно, хотя все плато усеяно маленькими каменными домиками, где покоятся кости, черепа и нехитрые глиняные горшки тысячи лет тому назад исчезнувших обитателей.
То мы едем по Военно-Грузинской дороге в Ларс, где живут кунаки наших родителей, а мама снабжает в дорогу корзиной с припасами на всякий случай. То бродим по ближайшим окрестностям, по так называемой Сапицкой будке, заросшей густым лесом. Переваливаем через гору по бездорожью, через чащобы, по следам мчавшихся здесь когда-то потоков грозовых ливней. Устраиваем привал вблизи селения Чми, в пользующейся плохой репутацией Воровской балке. И пока все поедаем вкусные бутерброды, я сочиняю смешную песенку о нашем храбром друге Викторе (мамином воспитаннике), верном спутнике в походах: «Милый Витя на пригорке, до чего же ты хорош, как у стража глаз твой зоркий, а в руках блестящий нож. Охраняешь от бандитов в этой балке воровской. Ах, зачем, зачем убита жизнь моя твоей тоской».
Делаем более далекие путешествия, с ночевками у кунаков или в турбазах, в Трусовскую, адскую теснину, где висит железный ящик на отвесной скале, и, чтобы задобрить злых духов, надо бросить в этот ящик монеты. Мы, конечно, не верим в этих духов. Но в полном одиночестве под мрачно нависшими скалами, смущенно посмеиваясь, бросаем монеты в звонкий ящик. А Терек мчится с другой стороны узкой тропы (мы идем к истокам Терека, хотим дойти, но не дошли) — только ослик по ней пройдет. Говорят, что потом эти деньги пойдут на варку пива к празднику святого Георгия, 28 августа, совпадающему с Успением Богоматери.
Тбилиси и Грузия от меня не уйдут. Я все время туда постепенно приближаюсь. На вокзал меня провожала Валентина Михайловна — билет привезли по протекции академика А. И. Белецкого некий академический чиновник — Николай Николаевич Соболев и Юдифь Каган; купе мягкое, халат красивый, шелковый, настроение бодрое — диссертация защищена успешно, работаю в МОПИ. В письме от 27 июля 1950 года сообщаю о двухдневном путешествии в Казбек (а это уже Грузия) вместе с Миночкой и кузеном Наликом (Леонидом), о подъеме к монастырю, о влюбленном майоре МВД. Но тут же опять вмешивается непременный быт, ссоры с мамой, как только она заводит речь о платьях и ухаживаниях. (Почему не выходишь замуж? Ты цены не знаешь себе, дура!) Да еще настоящая «схватка» (так я и пишу) из-за старшего брата, Хаджи-Мурата, или просто Мурата, чей сын замучил маму и чья жена Лида — предел мещанского счастья. Не могу я выносить всю эту бытовую пустоту. Жизнь в доме у мамы «бьет ключом». То какие-то влюбленные молодые люди (имеется на выданье моя сестричка, но никто ее не привлекает), то куча московских родственников, проездом на юг. Прямо настоящий караван-сарай. Да еще мне шьет новое пальто хороший портной (не портниха!).
Но разве можно забыть «взросленьких» там, на подмосковной скромной даче, где важный петух и утиное семейство. И я пишу им на радость в конце моего повествования: «У Муси хвостик, у Азки носик, у Хана шапочка и стрекочущу кузнецу по Муське ползущу». Это память о том, как лежим с Мусенькой на зеленом одеялке (мы его называем «зеленый попик» — как у Блока), а какой-то муравьишка пытается забраться к Мусеньке, и Алексей Федорович смеется, приговаривая: «стрекочущу кузнецу» — пример на дательный самостоятельный. Был такой в старославянском и встречался в неуклюжих стихах Тредьяковского. Помню начало: «Стрекочущу кузнецу в зленном злаке сушу», а далее не помню точно — «незаметну червецу по земле ползущу». По-русски: «Когда стрекочет кузнечик среди зеленой травы и незаметный червячок ползет по земле…» Написала и вздохнула. Радостно сообщаю «мурзилочкам»: выезжаю 20 августа, ждать еще 23 дня (16 июня 1953 года). Я знаю, что меня ждут в Москве, ждут своего fleur d’amour’кина, как еще меня там именуют (это вместо свадебного fleur d’orange). А тут еще Алексей Федорович дает замечательный совет, и не без ехидства. Когда я думаю под давлением родных отправиться в Кисловодск, Алексей Федорович называет его «общественным писсуаром» и пишет, коверкая нарочито под простонародье: «Аза, Кесловотск — ето для едейной савецкой ентилегенцыи науравни». Валентина Михайловна заметила ниже: «Вот не ожидала такой приписки из кобенеда» (это мы так, шутя, именовали кабинет Алексея Федоровича) — 26 июля 1953 года. Проблему Кисловодска немедленно закрыли после такой едкой характеристики. Зато возникла новая — снова за «хребет Кавказа».
Вместе с моей подругой Ниной ездили мы через Тбилиси в «кругосветное путешествие по Черноморскому побережью» (письмо от 17 июня 1952 года — подробно ниже). Пишу об этом в Звенигород. Адрес примечательный — Красноармейский тупик, 15 (дачу снял В. Н. Щелкачев).
И что это такое, всё дачные тупики попадаются. Когда в 1945 году жили в Опарихе, там утыкались в Интернациональный тупик, а идучи из «Отдыха» (Казанская железная дорога), я наткнулась на Комсомольский тупик. Значит, жизнь какая-то дачная тупиковая, фантазии не хватает у начальства кооперативного.
Когда в 1953 году собираюсь (опять-таки по внушениям Алексея Федоровича и Б. И. Пуришева) подальше от быта в Ереван, пишу своим: «Лучше бы нам совсем не расставаться» (10 июня 1953 года). О красотах Армении ничего не пишу, посылая письмо за письмом летом 1953 года и рисуя тяжелую картину быта, убивающего мою мать, которая держится стойко, несмотря на бесчисленных посетителей ее дома, родных и чужих (каждый день за столом не менее двенадцати человек, встает в 3 часа ночи, начиная работу и ежедневный поход на рынок, хотя есть и домработница). Опять приехала жена Мурата, Лида, и, конечно, без денег. Зачем они в гостях? Опять Алька возмутителен, и я в злобе бью его по спине так, что звон пошел (всю жизнь помню). А тут еще Миночка послала документы в аспирантуру, в Ленинград, а ее заведующая кафедрой, ученица дяди Лени и моя соученица Тина Круглеевская, вдогонку для анкеты сообщает об аресте нашего отца — очень бдительная особа, нашла время (она потом войдет в доверие к В. Д. Пришвиной и станет одной из ее наследниц). Жаль, что мы такие благородные и не сообщаем, что ее дядя был адъютантом генерал-губернатора, а мать — бывшая институтка — вышла замуж за простолюдина, чтобы скрыть свою дворянскую фамилию. «На стариков смотреть невыносимо», — пишу я. К дяде вызвали врача, так он плох, мама бледная, как смерть, Мина, «как восковая», — еще бы! А если не примут в аспирантуру, куда деваться? Пока еще 1953 год, и Хрущев еще не разоблачает культ личности, и никого еще не реабилитируют, и лагеря на месте. Нетерпеливо жду письма от Валентины Михайловны, что-то, видимо, подсознательно ощущаю. Обращаюсь к ней в письме последний раз: «глазастики вы мои милые», «люблю обоих мурзилочек, как никогда», «несмотря на все заботы, которые меня ждут, еду я в Москву охотно», «дорогие взросленькие» (12 августа 1953 года).
Да, заботы ожидали тяжелые — и глаза у Алексея Федоровича все хуже и хуже. Вот ударился об угол шкафа глазом, тем, который видит, весь белок залит кровью. Не жалуется, а более того, жалеет Валентину Михайловну. «А что меня жалеть, кто счастливее-то меня», — пишет она (6 августа 1952 года). И обо мне думают оба, о моей судьбе. «С нами только скорби, страдания, надо жить своей жизнью», «молодая жизнь должна идти иначе». Трогательно звучат слова: «Азушка, помни о нас, вспоминай почаще». Я-то знаю, что на нашем общем языке означает слово «помнить». Это значит — молиться. Так и в лагерной переписке Лосевы поддерживали друг друга памятью-молитвой. «Хан говорит, — пишет Валентина Михайловна, — нельзя губить молодую жизнь», и правильно добавляет: «А что значит загубить жизнь, я не совсем понимаю…» Да я тоже этого не понимаю — для меня наша с «взросленькими» жизнь и есть вечное счастье, не хочу, чтобы меня жалели. Счастливее меня нет никого на свете. Буду следовать завету Мусеньки: «Главное, будь сама собой, не делай ничего по рассудку, живи по сердцу и совести». Стараюсь, как могу.