За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нужно уговорить Мостовского, он забастовал, решил остаться, надо ему объяснить положение и обязательно предупредить Березкину,— сказала Александра Владимировна.— У вас ночной пропуск, вы и сходите. Спокойней, спокойней, Степан.
— Вы меня не учите, я ради вас ночью прискакал. Приехал на машине, не имеющей ночного пропуска,— сердито крикнул он.— Приехал не для того, чтобы вы меня учили.
— Не устраивайте истерик,— проговорила Александра Владимировна, поправляя рукава своего платья, и, словно Степана Фёдоровича не было в комнате, сердито прибавила: — Удивительная вещь, я всегда думала, что у пролетарского Степана железные нервы, а вот, пожалуйста…— Повернувшись к Степану Фёдоровичу, она грубо спросила: — Может быть, накапать вам в рюмочку валерьянки?
Маруся тихо сказала сестре:
— Гляди-ка, мама, кажется, обозлилась всерьез.
Дочери с детства знали приступы материнского гнева, когда все в доме затихали и ждали конца грозы.
Степан Фёдорович, сердито бормоча и отмахиваясь рукой, пошел в комнату к жене.
Женя раздельно и громко сказала:
— Знаете, у кого я сегодня вечером была? У Николая Григорьевича Крымова.
Мать и сестра одновременно, с одинаковой интонацией спросили:
— У Николая Григорьевича? И что же?
Женя рассмеялась и скороговоркой произнесла:
— Все хорошо, все замечательно. Не была принята.
Мать и Маруся молча переглянулись.
В это время вернулся Степан Фёдорович и, подойдя к теще, сказал:
— Разрешите прикурить,— выпустил клуб дыма и благодушно прибавил: — Я, видно, ударился в излишнюю спешку, но вы не сердитесь. Лучше ложитесь спать, а утром посмотрим. Меня с утра в обком вызвали: последнюю информацию получим, телеграмму Людмиле я дам, и с Тамарой поговорим, и с Мостовским. Вы что ж, думаете, я не понимаю.
Маруся сразу заподозрила причину такого быстрого перехода к благодушию. Она зашла к себе в комнату и открыла шкаф, и оказалось, действительно, Степан Фёдорович хлебнул довольно основательно из бутылки, водку он называл теперь «антибомбином».
Маруся вздохнула, раскрыла дверцы домашней аптечки и, бесшумно шевеля тонкими губами, стала отсчитывать в рюмку капли строфанта {190}. Она теперь принимала лекарства тайно от родных — с тех пор как шла война, ей казалось мещанской слабостью пить строфант и ландыш.
Из столовой донесся голос Жени:
— Решено, я в дорогу надену лыжный костюм.— И тут же, без связи с только что сказанными словами, Женя проговорила: — Э, помирать так помирать!
Степан Фёдорович, посмеиваясь, произнес, поглядев на Женю:
— Что вы, Женечка, с вашей неописуемой красотой — и помирать? Никогда я вам этого не позволю.
Марусю раздражало, когда он начинал игриво разговаривать с Женей. Но на этот раз она не испытала привычного раздражения.
«Хорошие мои, родные мои»,— подумала она, и слезы быстро потекли у нее из глаз. Мир был полон горя, близкие люди со всеми их слабостями стали ей дороги и милы, как никогда.
19Во второй половине августа некоторые части сталинградского народного ополчения, состоявшие из служащих учреждений, заводских рабочих, грузчиков и матросов волжского пароходства, вышли из города и заняли оборону на ближних подступах к городу. Вскоре получила приказ привести свои части в готовность дивизия внутренних войск.
Эта мощная дивизия полнокровного состава не имела боевого опыта, но была хорошо обучена и вооружена и состояла из кадровых солдат и командиров.
В то время как сталинградские ополченские полки выходили на западные окраины города, к ним навстречу двигались теснимые немцами, обескровленные фронтовые части, главным образом принадлежавшие к двум стрелковым армиям — 62-й, отходившей с запада, и 64-й — с юга. Эти малочисленные, потрепанные армейские части состояли из измученных долгими боями и тяжким отступлением людей. Отступающие дивизии оседали на левом берегу Дона, в укреплениях оборонительного обвода, построенных горожанами.
Части, отделенные друг от друга в степи пространством в несколько километров и растянутые в жиденькие цепочки, сейчас уплотнялись вокруг Сталинграда, держа между собой локтевую связь.
Однако одновременно концентрировались, приближаясь к городу, и немецкие войска, и поэтому по-прежнему оставалось неизменным достигнутое немецким командованием численное и техническое превосходство в воздухе и на земле.
Серёжа Шапошников проходил в течение месяца военное обучение в одном из батальонов сталинградского народного ополчения, расположенном в Бекетовке. Во второй половине августа рота, в которую его зачислили, была поднята на рассвете и вышла из города, замыкая полковую колонну. К полудню колонна ополченцев подошла к степной балке западней заводского поселка Рынок. Блиндажи и окопы, в которых они разместились, находились в степной низменности, из нее город не был виден. Вдали виднелись серые домики и серые заборы деревни Окатовки, желтела малонаезженная проселочная дорога, тянувшаяся к Волге.
После тридцати километров марша под жарким степным солнцем, среди пыльной и крепкой травы, которая, как проволока, жестоко цеплялась за ноги, изнеможение охватило непривычных к походной жизни ополченцев. Кажется, нет конца пути по горячей степи, когда каждый шаг тяжел и человек загадывает, хватит ли сил у него дойти до очередного телеграфного столба, а степной простор огромен, неизмерим тысячами таких столбов.
Но наконец полк пришел к месту, где надлежало ему стать в обороне. Люди с блаженным кряхтением залезали в вырытые много месяцев назад блиндажи, разувались и ложились на земляной пол в золотом, пыльном полусумраке, скрывающем их от солнца.
Серёжа Шапошников лежал у бревенчатой стены, закрыв глаза, полный сладостного чувства изнеможения и покоя. Мыслей не было, слишком остры и многочисленны оказались телесные ощущения. Ломило спину, жарко жгло ступни, кровь сильно била в виски, а щеки горели, нажженные солнцем. Все тело казалось тяжелым, налитым и одновременно легким, почти невесомым — странная смесь противоположных ощущений, соединимых лишь в минуты высшей усталости. А из этого острого чувства изнеможения возникала гордость и мальчишеское уважение к самому себе за то, что не отстал, не попросился на повозку, не захромал, не пожаловался. На марше он шел в конце колонны, рядом с пожилым ополченцем — плотником Поляковым. Женщины, когда они проходили заводским районом через Скульптурный садик, качали головами и говорили:
— Они и не дойдут до фронту — дед да малый мальчик.
И верно, рядом с морщинистым, заросшим седой щетиной Поляковым худой, узкоплечий и остроносый Серёжа казался совершенным птенцом.
Но именно они двое шагали особенно терпеливо и упрямо и дошли до места благополучней многих — без потертости ног.
Поляков нашел силу в упрямой кичливости старика, желающего доказать другим и себе, что он еще молод. Мальчик эту силу и упорство нашел в вечном стремлении неопытных и юных казаться зрелыми и сильными.
В блиндаже было спокойно и тихо, лишь тяжело дышали лежавшие на полу люди. Время от времени слышался шорох — видимо, сухая земля, осыпаясь, шуршала по доске.
Вдруг издали послышался хорошо знакомый бойцам голос командира роты Крякина. Раскаты его приближались.
— Опять народ точит,— с изумлением сказал лежавший у входа боец Градусов.— Шел ведь с нами пехом, я думал, он хоть на полсутки свалится, отстанет.
Градусов плачущим голосом проговорил:
— Пусть хоть расстреливает, все равно не встану!
— Встанешь,— злорадно сказал аспирант Ченцов, словно ему самому не придется встать вместе с Градусовым.
Градусов сел и, оглядывая лежащих, проговорил:
— Ох, солнцем палимые мы {191}.
Его пухлая шея и веснушчатые руки совершенно не поддавались загару, а лишь побагровели, словно ошпаренные. Большое потное веснушчатое лицо тоже было ярко-красно и выражало страдание.
Рядом с блиндажом внятно проговорил Крякин:
— Надеть сапоги, строиться!
Поляков, который, казалось, спал, быстро привстал и принялся наворачивать портянку. Ченцов и Градусов, охая от прикосновения заскорузлых портянок к растертым ступням, стали натягивать сапоги.
И Сергей — ему минуту назад казалось, что нет в мире силы, которая могла бы заставить его пошевелиться («умру от жажды, но не пойду искать воду»),— тоже молча, быстро стал навертывать портянки, натягивать на ноги сапоги.
Вскоре рота выстроилась, и Крякин прошел перед строем, начал перекличку. Это был скуластый человек небольшого роста, с широким ртом, увесистым носом и бронзовыми глазами. До войны он работал районным инспектором противопожарной охраны, и некоторым из ополченцев приходилось с ним встречаться на работе. В мирную пору помнили его человеком тихим, даже робким, услужливым, постоянно улыбающимся; ходил он в зеленой гимнастерке, подпоясанной тонким ремнем, и в черных брюках, заправленных в сапоги. Но вот его назначили командиром роты — и все его житейские взгляды, свойства характера, до которых раньше мало кому было дела, вдруг стали необычайно важны для десятков молодых и пожилых людей. Видимо, он давно уж считал себя способным управлять людьми, но так как он был слаб и не уверен в себе, управлять людьми мог лишь жестокими, строгими средствами. Серёжа Шапошников слышал однажды, как Крякин говорил Брюшкову, командиру взвода: