За правое дело - Василий Гроссман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько мгновений в комнате стояла тишина. Страшный, угрюмый и зловещий грохот нарушил ее, окна распахнулись, в соседней комнате со звоном посыпались стекла, бумаги, лежавшие на столе, подхваченные ветром, полетели на пол. Кто-то вскрикнул: «Бомбит!»
Пряхин властно произнес:
— Товарищи, спокойствие, работа предприятий продолжается без минуты перерыва!
А грохот, то стихая, то вновь усиливаясь, потрясал стены. Директор консервного завода, стоя в дверях, произнес:
— В Красноармейске склады боеприпасов взорвались!
И тотчас пронзительно злым и властным голосом закричал Ерёменко:
— Пархоменко, машину!
— Есть, товарищ генерал-полковник,— ответил адъютант и стремительно выбежал из кабинета.
Генерал поспешно пошел к двери, все расступились перед ним.
Когда последние посетители выходили из кабинета, Спиридонов, оглянувшись на Пряхина, пошел следом: видимо, теперь было не до разговора по частному вопросу. Но Пряхин окликнул его:
— Куда вы, товарищ Спиридонов, я ведь просил вас остаться.— Он улыбнулся, и на лице его появилось выражение лукавства и доброты.— Один товарищ с фронта, мой старинный знакомый, вчера спрашивал, не встречал ли я в Сталинграде семейство Шапошниковых. Оказалось, его особенно интересует сестра вашей жены.
— Кто же это? — спросил Спиридонов.
— Вы, может быть, знаете его фамилию — Крымов?
— Ну конечно, знаю,— сказал Степан Фёдорович и оглянулся на окно: не ударит ли еще взрыв?
— Он у меня будет сегодня вечером. Он ничего такого не говорил, но мне думается, следовало бы ей с ним повидаться.
— Я обязательно передам, обязательно,— сказал Спиридонов.
Пряхин надел плащ военного покроя, фуражку и, не глядя на Спиридонова и, видимо, уже не думая о нем, пошел скорым шагом к двери.
17Вечером в большой комнате, в квартире Пряхина, Крымов и Пряхин пили чай. На столе, рядом с чашками, чайником, стояла бутылка вина, лежали газеты. В комнате был беспорядок — мягкая мебель сдвинута с места, дверцы книжных шкафов открыты, на полу валялись газеты, брошюры, возле буфета стояли детская колясочка и деревянная лошадь. В одном из кресел сидела румяная большая кукла с всклокоченной русой головой, перед ней стоял столик с игрушечным самоваром и чашками. К столику был прислонен автомат ППШ, на спинке кресла лежала солдатская шинель, а рядом — летнее пестрое женское платье.
И странно на фоне этого предотъездного беспорядка выглядели два больших, рослых человека со спокойными движениями и мерными голосами. Пряхин, утирая пот со лба, рассказывал Крымову:
— Потеря очень тяжелая — склады боеприпасов! Но я тебе о другом говорю. Ясно — город явится ареной боя, на кой ляд тут детские дома, ясли. А? Ну вот дал обком команду их вывозить, а работа предприятий и учреждений продолжается без минуты перерыва! Вот и своих вывез — сам дома хозяин…— Он поглядел вокруг, потом в лицо Крымова и покачал головой: — Подумай, сколько лет не виделись.
Он оглядел комнату и проговорил:
— Жена у меня строгая насчет чистоты, пылинку, окурок заметит, а сейчас, после отъезда,— смотри! Нет, ты погляди! — И он показал рукой: — Разорение! Это ведь масштаб семьи, квартира! А ты подумай в масштабе города! А наша сталь — какие печи, есть такие мастера, в Академию наук можно избрать! Пушки! Немцев спроси, они скажут, как наша дивизионная артиллерия работает. Да, хотел я тебе сказать о Мостовском. Бедовый старик. Был я у него, уговаривал уехать. Слушать не хочет! Говорит: «Мне ехать незачем, я свою эвакуацию закончил, ни на вершок не сдвинусь. А в случае чего, говорит, я в подполье пригожусь, у меня такой опыт конспиративной работы перед революцией накоплен, что я вас всех поучить могу». И такая в нем силища, что не я его уговорил, а он меня… Связал его кое с кем и адреса кое-какие ему дал. Ты подумай, старик какой!
Крымов кивнул головой.
— И я теперь прожитое вспоминаю. И Мостовского вспоминаю. Он ведь в нашем городишке одно время жил, в ссылке. Ну и встречался с молодежью. Мальчишкой я был еще. Ушли мы с ним как-то за город, читал он мне вслух «Коммунистический манифест» — сидели на холмике, там беседка была, в летнее время в эту беседку влюбленные ходили. А тут осень, дождик мелкий, ветром брызги заносит в беседку, листья летят, ну и он мне читает. И охватил меня такой трепет, такое волнение… Обратно мы шли, темно стало. Он меня за руку взял и сказал: «Запомните эти слова: „Пусть господствующие классы содрогаются перед Коммунистической Революцией. Пролетариям нечего в ней терять, кроме своих цепей. Приобретут же они весь мир“». А сам хлюпает рваными калошами по воде. И у меня слезы хлынули.
Пряхин встал, подошел к стене и, показав на карту, сказал:
— И верно, завоевали. Посмотри, посмотри. Вот он — Сталинград. Заводы — видишь? Красавцы, силачи! СталГРЭС, он в ноябре празднует десятилетие. Центр города, рабочие поселки — новые дома, асфальтированные площади, улицы. Вот пригородная полоса озеленения — сады!
— По этим садам немцы утром вели артминогонь,— сказал Крымов.
— Ведь к этому не по маслу и не по рельсам шли! Стройку жилами вытаскивали. Работали привычные люди, колхозники-землекопы, и с ними рядом, рука об руку,— комсомольцы-школяры, пареньки, девочки. [А тут же рядом работают раскулаченные.] А мороз для всех один. А ветер при сорокаградусном морозе сшибает с ног. Зайдешь ночью в барак — духота, дым, у печей портянки сушатся. Сидит какой-нибудь, кашляет, ноги с нар свесил, и глаза в полутьме блестят. Трудно людям было. Как трудно! Вот я тебе говорю: трудно. Это большое слово. Кажется, чего уж приятней сады фруктовые сажать? Пригласили мы старичка ученого. Зажегся он страшно. Шутка ли, на песке, на глине, вокруг города пыли и песчаных бурь — нежнейшие сады. Стали мы с ним проекты строить. Ну вот, приступили к работе. Съездил он на место работ — раз, и два, и три, и, вижу, скис, трудностей действительно много. В суровых условиях труд шел. Уехал! А в прошлом году весной пригласили этого профессора, посадили его в машину и повезли. А сады цветут, из города тысячи людей ходили туда. Старик посмотрел и шапку снял, так без шапки и ходил. А ведь были овраги, пыль, бараки, проволока ржавая. Так. Очень хорошо. Старичок удивился. Да что старичок — мир удивился! За это время Тракторный увеличил свою мощь до пятидесяти тысяч машин, три новых завода вошли в строй ‹…› {186}, осушили несколько тысяч гектаров болот. Ахтубинская пойма перегнала Нильскую дельту по плодородию. А как работали — ты знаешь? ‹…› {187} Это через много лет во всем масштабе увидят и измерят — что большевики сделали, какой сдвиг совершили! И я вот думаю: что фашисты топчут, что жгут? Нашу кровь, наш пот соленый, громадный наш труд, подвиг рабочего и крестьянина, который на все пошел, чтобы попрать нищету. И на все это Гитлер замахнулся. Такой войны не было на свете! ‹…› {188}
Крымов долго молчал, глядя на Пряхина, потом сказал:
— Знаешь, я сейчас подумал — до чего ты изменился! Помню тебя молодым парнем в шинельке, а теперь государственный человек. Вот ты сейчас рассказывал: строил, строил. И все шел в гору. А мне как рассказать? Был я работник международного рабочего движения, и всюду друзья, рабочие-коммунисты. А сегодня фашистские банды немцев, румын, итальянцев подходят к Волге, к той Волге, где был я комиссаром двадцать два года назад. Вот ты говоришь — понастроил заводов, сады сажал, вот у тебя семья, дети. А почему меня жена бросила? Почему? Не знаешь? Нет, брат, я что-то не то говорю… А ты изменился! Удивительно!
Пряхин сказал:
— Люди растут, меняются, чему же удивляться? А знаешь, тебя я сразу узнал, вот вижу тебя таким же, каким знал. Вот такой ты был двадцать пять лет назад, когда на фронт {189} ездил царскую армию взрывать.
— Ну что ж! Такой был, таким и остался. Времена меняются, а я нет. Не умею я меняться. Меня ругали за это. Ты скажи, это хорошо или плохо? Как это мне, приплюсовать нужно или, наоборот, вычесть?
— Все ты на философию сводишь. И в этом ты не изменился.
— Ты не шути. Времена меняются, но человек ведь не патефон[ — то одну пластинку играет, то другую. Не получится у меня].
— Большевик должен делать то, что нужно партии, а значит — народу. Раз он по-партийному понял время, следовательно, линия его правильная.
— Я из окружения шел — двести человек с собой вывел. А почему, как я их вел? Верили! В душе чувствовал — революционная вера, а голова седая. Шли за мной! Ничего мы не знали в немецком тылу, а немцы в деревнях говорили: «Ленинград пал, Москва сдана, армии нет, фронта нет — все кончено». А я двести человек вел на восток, опухших, оборванных, дизентерийных, но шли с гранатами, пулеметами, ни одного безоружного не было. За человеком, у которого патефон внутри заведен, в страшный час не пойдут. Да он и не повел бы. Ты не всякого пошлешь к немцу в тыл? Верно ведь?