Мечты и кошмар - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне довелось видеть обеих.
Анну Григорьевну мы в 90-х годах встречали у Полонского. Она была уже расплывшаяся пожилая женщина, в наколке, молчаливая, с добрым и настойчивым выражением глаз. Дочь ее говорила много, подчас остроумно, всегда зло. В ней чувствовалось то, что французы называют «aigreur» [61]. Ее бледное, некрасивое лицо напоминало, вероятно, лицо Федора Михайловича.
Анна Григорьевна со скромным достоинством несла свое звание «вдовы Достоевского», никогда как будто о нем не забывая. И это в ней было хорошо. (Мы встречали, у Полонских же, и другую «знаменитую вдову» — гр. А. К. Толстого. Не похожа она была на Анну Григорьевну: так царственно проста, и так царственно некрасива. Вот брак, — наряду с браком Баратынского, — тоже достойный глубокого внимания… Но это в скобках.)
Прошло несколько лет. А. Г., в большой свой квартире, на Кирочной или на Фурштадтской, не помню, — уже одна: дочь ее оставила, поселилась отдельно, сын тоже: его поглотила страсть к лошадям (страсть — с младенческого возраста, как упоминается в дневнике матери). Но… мне казалось, что А. Г. не чувствовала себя ни особенно несчастной, ни особенно одинокой. Дети не были для нее тем, чем были для С. А. Толстой, носившей в душе какой-то монолит, что-то громадное, где в неразрывном единстве пребывали и муж, и дети. У Анны Григорьевны — другая душа. Достоевский спрашивал: если жениться — взять ли «умную», или «добрую»? И выбрал — добрую. Добрая и положила всю душу, без остатка, на него — одного.
К нему, человеку, — она подошла через «великого человека»; притом — не случайно! — через физигеское, конкретное касанье к его дару: знакомство началось с «Игрока», написанного под его диктовку. И физическое, плотское отношение к созданному Достоевским осталось у жены его на всю жизнь. Одна, без детей, в пустой своей квартире, она продолжала жить той же благоговейной, любовной заботой о плоти произведений своего великого мужа: вся была в его письмах, в хранении каждой бумажки и в деле издания его книг. Начала издавать еще при нем, толчок дало, конечно, бедственное положение Достоевского и практическая сметка жены; но главной оставалась любовь к его книгам, которую она соответственно и выражала. После смерти Достоевского издания стали приносить большой доход. Насколько радовало это Анну Григорьевну — не знаю; во всяком случае жила она внутренно, в меру своего духа, не этим, а именно делом любви к тому, во что проникнуть, быть может, не могла, но что осязала как великое.
Да, жизнь Анны Григорьевны, при человеке с характером Достоевского, была не жизнью, а «житием». Достоевский любил ее; но «влюблен» в нее, конечно, не был никогда. Влюблен мог он быть, скорее, в такое страшное — и низменное — существо, как Аполлинария Суслова (приукрашенная Полина в «Игроке»). Совсем ли он был свободен от этой едкой влюбленности, диктуя «Игрока» молоденькой стенографистке? Не думаю. И уж если где видеть руку Божью, то, конечно, в своевременном ниспослании Достоевскому этой милой девушки. От Сусловой, уже сорокалетней, не спасся юный В. Розанов. Но Розанову, пожалуй, и следовало пройти годы испытания, когда ежедневно смешивал он, умываясь, теплые слезы с холодной водой. В свое время послано было избавление и Розанову.
Я не могу удлинять моего очерка еще этой «женой». Скажу лишь, что стоит раз взглянуть в глаза Сусловой, даже старческие, чтобы поверить и в каждодневные слезы розановские, и в утопившуюся воспитанницу старухи, и во многое другое… вплоть до возможной влюбленности Достоевского. Не между
«умной» и «доброй» пришлось ему выбирать, а между «злой» и «доброй». Благо нам, что он выбрал «добрую».
Анна Григорьевна — из тех, «лучших» жен, «служительниц гения», в браке с которыми великие люди находят возможное для них «счастье».
Брак Толстых — того же типа, только совершеннее. Он и был, в течение многих лет, счастливейшим. Толстой не только любил Софью Андреевну, он был и «влюблен» в нее, до старческого возраста, притом в нее — одну. А С. А. — из «лучших» — лучшая жена, подруга, — и «нянька таланта». Цитирую: «Не только жена, но и поклонница гения».
Трагический конец этого брака обусловлен самим его совершенством, в связи с исключительными личными свойствами и мужа, и жены. Толстой не был, сам, в меру своего писательского дарования. Оно росло, но и он рос; рос — и перерос его. Вверх или в сторону пошел этот рост «человека» — не будем сейчас разбирать. Факт тот, что человек-Толстой и писатель-Толстой перестали совпадать, как совпадали раньше. Этого постигнуть С. А. не могла. Она-то была уже на последней, высшей точке своего развития, очень гармонического. Развивалась рядом с мужем, шла вместе с ним, но — путь ее кончался там, где еще не кончался путь Толстого. Идти все-таки дальше, за ним? Без своего пути, — идти чужим? Слабая женщина так, вероятно, и поступила бы. Но С. А. женщина не слабая. И она бросилась в борьбу.
Святая борьба: ведь С. А. ведет ее за свои высшие, последние ценности, за мужа — гениального писателя, которому жизнь отдала на служение, который сам же возрастил ее душу, ее силу и дал ей детей, пребывающих в ее сердце нераздельно с ним. Но не могла борьба не кончиться трагически, так как боролась С. А. вслепую, не только не понимая нового Толстого, но даже не постигая факта его появления.
Она в борьбе не победила; но — не победил и он. Вернее же всего сказать, — и это поймут когда-нибудь, — что оба они вышли из борьбы победителями.
Когда Айхенвальд, комментируя «Записки» С. А-ны, становится на ее сторону, особенно в усилиях ее вернуть Толстого к чисто художественной работе («для нее ты создан!»), жалеет, что Толстой «подавлял в себе художника и холодными дуновениями морали тушил свою поэтическую, свою божью искру», — Айхенвальд не видит Толстого во весь рост. Софью Андреевну он видит; и прав, утверждая, что она не могла и не должна была «стать толстовкой».
Он прав и в определении личности Черткова. Чертков — несчастная и печальная деталь этой великой трагедии.
Я помню, как Чертков пришел к нам, в 15 году, во время войны, со своей знаменитой рукописью «Уход Л. Толстого». Чертков всегда производил на меня исключительно неприятное впечатление; особенно раздражала его какая-то «подколодная» смиренность. Тут они оба (его сопровождал маленький толстовец Шохор-Троцкий) сидели, как водится, поникши, пили бесконечный чай, — но отнюдь не с сахаром! с леденцами, — и Чертков тихим голосом говорил о рукописи: он намеревался ее печатать теперь же (хотя С. А. была еще жива) в Англии. Рукопись он оставил на два дня нам, для прочтения (сам вызвался), с бестактной просьбой «ничего из нее не переписывать». Как будто стали бы мы делать выписки из чужого текста!
Содержание «Ухода» в самом деле отвратительно по неприкрытой злобе к С. А. Чертков хуже, чем лжет: невиннейший факт он умеет преподнести как преступленье. Думаю, например, что С. А. действительно сказала (в ответ на упреки, что она «убивает Льва Николаевича»): «Ну что ж, я тогда поеду за границу: я там никогда не была!» Она сказала мне, в 1904-м году, на яснополянском балконе, чуть не слово в слово ту же фразу, — только не в раздражении и отчаянии, а весело-шутливо: «Вы едете в Италию? Вот, оставайтесь с Л. Н., а я поеду за границу — я там никогда не была!» Чертков вывел бы из этой фразы, что С. А. собиралась бросить Толстого и бежать, на старости лет, за границу с «другим»; ведь вывел же, из подобных слов, что С. А. «желала смерти Л. Н-ча»!
Много мне пришлось перевидать толстовцев; но Чертков — стоит особняком. Его можно, впрочем, разгадать: это фанатик особенного подвига. Он не выходил из тайного перед ним восхищения, он преклонялся перед его величием и громадностью жертв, которые принес «идее». Жертва не могла не казаться ему громадной, так как он продолжал высоко оценивать все, от чего отказывался: положение, состояние и т. д., и т. д. Не естественна ли, поэтому, и злоба к «непонимающим», и подколод-ность смирения, и жестокость в борьбе с «врагами», вроде С. А., и беспощадная требовательность к другим, без разбора, вплоть до самого создателя «идеи» — Льва Толстого?
Софью Андреевну вряд ли и теперь уже нужно от кого-либо защищать, а тем менее от Черткова. Облик этой цельной женщины, все, в меру данного, исполнившей, — нам достаточно ясен. Не «идеальная» жена гения, конечно, — мы видели, что «идеальной» и вообразить нельзя, — но та из «лучших», к типу которой принадлежит и А. Г. Достоевская (в бледном отпечатке). Эти лучшие жены и создают наиболее счастливые, — или наименее несчастные, — браки замечательных людей, великих писателей.
Кто будет спорить, что самым несчастным в прямом смысле — окажется брак Пушкина? В погибельном конце этого брака бессмысленно было бы винить жену. Это брак равно несчастный для обоих. Она не годилась для гения, а он не годился для нее, что доказал ее вполне счастливый второй брак. В трагическом конце или виноваты оба, или не виноват никто, хотя конец этот — не случайность…