Жизнеописание Михаила Булгакова - Мариэтта Омаровна Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Еще в августе открылась в Нескучном выставка, и Булгаков ходит туда – по заданию редакции «Накануне». (Память сотрудника редакции Э. Миндлина сохранила забавную деталь – как Булгаков предъявил обширный ресторанный счет секретарю редакции и на вопрос: «Почему же – на двоих?..» – надменно ответил: «Я в ресторан хожу с дамой».)
Большой, в 13 главок, фельетон «Золотистый город» датирован им сентябрем—октябрем 1923 года. Среди точных предметных описаний выставки в фельетоне появляется многозначительная фигура «профессора-агронома», который «докладывал, что нам в настоящий момент трактор не нужен, что при нашем обнищании он ляжет тяжелым бременем на крестьянина. Возражать скептику и защищать его записалось 50 человек, несмотря на то что диспут длится уже долго». (Сохранившиеся в архивном фонде Выставки стенограммы удостоверяют, что доклад этот делал профессор А. Г. Дояренко.) Оратор «в солдатской шинелишке и картузе» заявляет: «…профессор наш спит. Он нас на старое хочет повернуть, а мы старого не хотим. Мы голые и босые победили наших врагов, а теперь, когда мы хотим строить, нам говорят ученые – не надо? Ковыряй, стало быть, землю лопатой? Не будет этого, товарищи». Профессор же говорит, что «он только против фантазий, взывает к учету, к благоразумию, строгому расчету, требует заграничного кредита… 〈…〉 Появляется „куцая куртка“ и советует профессору, ежели ему не нравится в России, которая желает иметь тракторы, удалиться в какое-нибудь другое место, например в Париж». В конце фельетона высвистывают на деревянных дудках старинные русские песни: «И на душе не то печаль от этих дудок, не то какая-то неясная надежда».
Профессор и «куцая куртка» – прообраз пары «профессор Персиков и Рокк», которая всего через год возникнет в повести «Роковые яйца», а также Преображенского и Шарикова в «Собачьем сердце».
Булгаков посещал и литературные кафе, тогда еще сохранившиеся. Так, по воспоминаниям Татьяны Николаевны, зашли они однажды в «Стойло Пегаса», где впервые увидели Есенина. «Он тогда только что приехал из Америки. Мы пришли в это кафе (оно помещалось на Тверской, 37 – совсем близко от их дома на Б. Садовой. – М. Ч.). Сидели, пили… Что-то отмечали, наверно. У нас так получалось, что никогда денег ни копейки не было что-то отметить… И тут смотрим – идет Есенин. В цилиндре, и несет сумку, и веник у него в руках. Он входит в это „Стойло Пегаса“, подходит к какой-то даме. Стал на колени, преподнес ей веник, поцеловал руку, а она поцеловала веник… Вышел на эстраду, стал стихи читать, какие – я не помню»…
Булгаков мог видеть Есенина и в первые месяцы своего приезда в Москву – например, 19 февраля 1922 года, когда Есенин выступал в Доме печати на литературном аукционе в пользу голодающих Поволжья. В те месяцы, несмотря на крайнюю нужду, Булгаков усердно посещал литературные сборища; впрочем, пойдя на встречу с Вересаевым, он вполне мог игнорировать выступление Есенина, внешние формы поведения которого должны были быть ему не менее чужды, чем манера Маяковского. 11 мая 1922 года газета «Рабочий», где в это время служил Булгаков, сообщала, как и другие газеты, о вчерашнем отлете Есенина с Айседорой Дункан в Кёнигсберг, а 14 мая «Накануне» уже печатает отклики о пребывании поэта за границей. Заграничное путешествие Есенина длилось более года; в Москву он вернулся – уже без Дункан – 3 августа 1923 года и до конца года неоднократно выступал в «Стойле Пегаса»; по-видимому, в первые месяцы после приезда Булгаков и видел его там. И сам Есенин, и молодые поэты из его ближайшего окружения последних московских лет – уже упоминавшийся Иван Старцев и Иван Приблудный – стали, на наш взгляд, материалом для построения «двух Иванов» – сначала Ивана Русакова в «Белой гвардии», затем – Ивана Бездомного в «Мастере и Маргарите».
К осени 1923 года относим мы сохранившуюся в архиве Булгакова недатированную записку к сестре:
«Дорогая Надя!
Я продал в „Недра“ рассказ „Дьяволиада“, и доктора нашли, что у меня поражены оба коленные сустава; кроме того, я купил гарнитур мебели шелковый, вполне приличный.
Что будет дальше, я не знаю, – моя болезнь (ревматизм) очень угнетает меня. Но если я не издохну как собака – мне очень не хотелось бы помереть теперь – я куплю еще ковер. 〈…〉
Твой покойный брат Михаил».
Об этих покупках – столь редких в первые московские годы – вспоминает и T. Н.: «Как-то один еврей привез какому-то из пигитских (дом принадлежал Пигиту. – М. Ч.) рабочих мебель. А того то ли дома не было, то ли он не взял – постучал в нашу дверь: „Не нужна мебель?“ Меня тогда не было, уезжала, наверно, к сестре. Булгаков посмотрел, мебель ему понравилась. И дешево продавали, а он как раз получил тогда за что-то деньги. Это была будуарная мебель во французском стиле – шелковая светло-зеленая обивка в мелкий красный цветочек. Диванчик, кресло, два мягких стула, туалетный столик с бахромой… Два мягких пуфа. Для нашей комнаты эта мебель совсем не подходила – она была слишком миниатюрной для довольно большой комнаты (25 м[36] или больше). Но Михаил все хотел, чтоб в комнате было уютно…»
Здесь узнается тот легкий налет безвкусицы, который настойчиво подчеркивается многими мемуаристами – правда, как правило, недоброжелательными. Москвичи охотно видят в этом провинциализм (любопытно, что особенно те из москвичей, которые сами приехали из провинции одновременно с Булгаковым). Скорее, это было то безразличие вкуса, которое отличало некоторую часть средних российских интеллигентов 1910-х годов, – до́ма, на Андреевском спуске, стиля скорее всего не было – были нераздражающие, с детства привычные вещи. Теперь, после нескольких лет скитаний по чужим комнатам, хотелось иметь какие-то свои вещи, которые могли бы невидимой чертой отделить его жизнь от «самогонного быта» за стеной.
Когда писалась записка сестре, Булгаков уже, видимо, знал, что один из братьев Крешковых (их было три брата – Иван, Александр, Владимир), Владимир Павлович, привез с Кавказа ковры, предлагал недорого продать. И Булгаков купил – «заплатил не то 200, не то 150 рублей. Дома у нас был еще один ковер – текинский. Это был мой ковер с десяти лет. С 1918 до 1921-го он пролежал у дядьки в корзине. Все вещи пропали