Жилец - Холмогоров Михаил Константинович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все угадал Люциан Корнелиевич Лисюцкий. С февраля пятьдесят пятого стали сажать своих. Правда, и тут он оказался провидцем, через год-полтора повыпускали. Но волна прошла над головой Лисюцкого, не задев. Он вовремя подставил своих товарищей, проявив инициативу с реабилитацией Докучаева, и вышел из той воды сухим и теперь сам возглавил группу по пересмотру дел репрессированных в годы «культа личности Сталина» – так мягко обозначили политику бескрайнего террора. И правильно. У Никиты хватило-таки ума тормознуть на краю пропасти и не допустить оправдания фигурантов открытых процессов. Сняли втихаря уголовные обвинения, освободили выживших вдов – и будя!
Устимцев опять напорол. Он позвонил в дом расстрелянного по приговору сам, даже совета не спросясь. Ну и нарвался. Оказалось, что этот несчастный Фелицианов Николай жив-здоров и не подозревает о том, что с ним хотели сделать… Я хотел! Лисюцкий зубами заскрежетал в приступе ярости. Не дала судьба убрать с дороги ни двойника, ни братца его, замешанного в личных делах Люциана Корнелиевича – это ведь он принимал роды у Эльзы. Ах Крохин, ах сволочь! Я ж тебе приказал!
А Крохин небось с того света смотрит и смеется над начальником. Его самого расстреляли 2 января 1939 года. И Лисюцкому в те дни было не до проверки выполнения своих приказов. Товарищ Берия начал кадровую чистку. А Лаврентий Палыч – это тебе не привычный Ягода и не придурок Ежов, ушлого мингрела так просто вокруг пальца не обведешь!
Итак, жив этот доктор Фелицианов, свободен и недостижим. Ну и черт с ним, пусть живет – только бы в деле не осталось следов моего участия. А Устимцев? Вот ведь идиот! Узнал, что жив, – и помалкивай. Нет, вызвал недобитую жертву. Зачем? Кстати, этот Фелицианов оказался умнее Устимцева – сам не пошел, сноху прислал выяснять.
* * *Зачем Устимцев звонил в тот дом, начальству не расскажешь. Фамилия Фелицианов показалась капитану знакомой. В начале войны был у него во взводе боец с такой фамилией. Имя не совпадает. Того солдаты звали дядя Жора. Может, родственник? Фелицианов Николай побоялся идти на Кузнецкий сам, а Марианна Казимировна Десницкая, вдова его брата Льва, принесла целых три запроса о пропавших в разные годы своих родственниках. Там еще был один Фелицианов, Георгий. Дядя Жора? Ну да, наверное. Имя-фамилия совпадают, отчества солдата Устимцев, конечно, не помнил, может, и Андреевич. Во всяком случае, поиски репрессированных решил начать с него.
В столовой рассказал об этом странном курьезе другу Хлопушкину, Хлопушкин – капитану Иванькову, тот еще кому-то, и пошло гулять по управлению. Так и до Лисюцкого молва докатилась.
Лисюцкий вызвал к себе Устимцева с делом Николая Фелицианова. С первых же страниц все стало ясно.
– Ну да – Крохин. Помню я этого Крохина. Его Ежов из ЦК привел. Балбес балбесом: дело для отчета оформил, а арестовать не успел – самого взяли в ночь под новый, тридцать девятый год, когда подбирали ежовцев. Курьез, конечно, но подобные курьезы, капитан, должны и ныне составлять строжайшую тайну.
– Так ведь это правда.
– Ну и что? Не всякую правду следует разглашать. Строение атомной бомбы тоже правда. И очень многие на Западе очень бы хотели ее узнать. А для нас правда никогда не была и не будет аргументом. Не для того существуем. Наша забота – тишина и порядок. И чтоб не плодить врагов.
– Я не думаю, что правда о прежних ошибках плодит врагов.
– И напрасно. Мы сейчас выпускаем из лагерей всякую сволочь. Они вернутся и такого о нас порасскажут…
– Но они же ни в чем не виноваты.
– Когда их брали, были не виноваты. А теперь – точно виноваты. Ты думаешь, они нам простят, что мы с ними сделали? Запомни, ни одному вернувшемуся у руководителей Коммунистической партии и Советского государства веры нет и не будет. Я не знаю, зачем это нужно Хрущеву – это уж их игры. Но и Хрущев не доверяет выпущенным.
– Почему?
– А ты не понимаешь? А чья подпись на приговоре тройки по делу Докучаева? Первого секретаря Московского горкома партии – нашего дорогого Никиты Сергеевича. Они там все замазаны. По всем особо важным делам в составе тройки – первый секретарь соответствующего комитета партии, от райкома до ЦК. Нужна им твоя правда?
– Тогда зачем вся эта реабилитация?
– Террор – дорогое удовольствие. И хотя все они по уши в крови, они тоже жертвы – вся жизнь в страхе. И теперь они мстят мертвому Сталину за тот ужас, в котором жили. Никто, даже Берия, не был уверен, что со свидания с Иосифом Виссарионовичем вернется домой, а не в Лефортово. Потому и начал с реабилитации врачей. Там ведь и под него копали. И от Абакумова требовали показаний на шефа.
– Так, значит, это Сталин был инициатором террора?
– А ты за десять лет службы в органах этого не понял? Вот поэтому, голубчик мой, ты и лепишь ошибки. В нашем деле – непростительные.
– Это что же, по-вашему выходит, – ошеломленный Устимцев проскочил мимо выпада, он терзался новой, только что открывшейся мыслью, – по-вашему выходит, что товарищ Сталин был преступник и нас втянул в преступления?
– В обывательском смысле – да. Но обыватель пасется, пока мы ему даем, за стенами нашего учреждения. И пускай. И волен рассуждать себе втихомолку – только втихомолку! – о преступлениях и наказаниях хоть по Достоевскому, хоть по Льву Толстому или даже Канту. Звездное небо над головой, нравственный закон внутри нас… Это все болтовня и идеализм, который неизбежно, как заметил Ильич, ведет к поповщине. Служба в органах освободила нас от нравственного закона. Мы – единственные в государстве подлинно свободные люди. И выкинь все эти идеалистические бредни из головы. Наслаждайся свободой, но помни – органы как были при Сталине, так и при любом вожде остаются оружием партии. А его надлежит хранить в чистоте. И население не должно от сотрудника КГБ узнавать о том бардаке, что бывал в тридцатые годы. Нас должны бояться и впредь. И будут бояться. И детям, внукам свой страх и трепет передадут. При зачатии. При одной только мысли о зачатии! – Лисюцкий завелся. Он уже не мог себя остановить. Полковник, всегда являвший собой бесстрастную, бездушную машину, вдруг потерял контроль над собой. Он уже забыл, что перед ним провинившийся подчиненный, он вообще обо всем забыл. Голос его взвизгивал на высоких нотах, и Устимцеву стало страшно. Он первый раз в жизни видел столь явное проявление психической болезни. Но сообразить, что это болезнь, капитан не мог – не умещалось это в его голове.
У него теперь многое не умещалось в голове. Выговор, который Устимцеву влепили с формулировкой прежних времен – за утрату бдительности, – дал обратный эффект. Он не испугал капитана. Скорее, ужаснул. До Валерия стало доходить, в какой угол загнали его в сорок третьем, переведя из армии в Смерш. Его затянули в преступления. Целых десять лет он ежедневно «нарушал ленинскую законность», да еще имел глупость гордиться этим. Дела, которые он сам так прилежно вел, при обратном процессе рассыпались как карточный домик. И он сам обнаруживал за собой нелепости, видные невооруженным глазом. Но это ж не сочинение романов – каждая такая чушь, смехотворная по сути, стоила человеку жизни. Его собственные подследственные, совсем вроде недавние, далеко не все дожили до реабилитации. Устимцев даже усомнился в той операции, когда они поймали настоящих диверсантов в Белоруссии. А правда ли, что диверсанты? Да, правда, улики были несомненные. Но это всего один случай за столько лет!
Еще можно было как-то примириться с ходом вещей, пока грехи конторы списывались на явных негодяев – Берию, Ежова, Ягоду. Тени Менжинского и Железного Феликса пока оставались незыблемы. Но процесс реабилитации набирал силу и широту. И стали поступать на пересмотр дела начала тридцатых, потом и до двадцатых дошло. Но и там изумленному взору Валерия Устимцева являлись чудовищные юридические несообразности. Агроном Вихляев в 1932 году, увидев, как по чьему-то разгильдяйству простаивают в одесском порту английские пароходы, ожидающие загрузки, написал возмущенное письмо в ЦК (где ж еще у нас правду отыщешь?). Нашли виноватых, а заодно и его посадили – без ордера на арест, без санкции прокурора… Дали пять лет, но вот уж двадцать четвертый пошел, а он все сидит.