Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может, кофейку выпьем? — предложил он, чувствуя, что готов засмеяться от радости. — У меня сгущенное кофе есть. Кипяточку согрею… — Не дожидаясь ответа, он повернул ключ в ящике стола, сунул его в карман и бросился на кухню. По дороге взглянул в зеркало, увидел сияющую физиономию, втянул голову в плечи, как бы в ожидании, что его вот–вот трахнут по затылку за ловкий, за очень ловкий и хитрый ход. «Молодец», — сказал он себе, разжигая газовую плиту.
Целых десять минут, пока он неуклюже и торопливо возился с посудой, с чашками и тарелками, на которые вытряхивал из мятых пачек остатки печенья и сдобных сухарей, в квартире стояло молчание. Орлеанцев не подавал о себе вестей. Крутилич даже забеспокоился — не взламывает ли он его стол, заглянул на ходу в комнату. Но Орлеанцев ничего не взламывал, все так же, в той же позе сидел в кресле и качал ногой.
Крутилич пригласил его к столу и, когда Орлеанцев пересел на стул, предложил:
— Может, коньячку хотите?
— От новоселья сохранили?
— Почему от новоселья! Бывает, принимаю как профилактическое против осенней сырости.
— Помогает?
— Прекрасно.
— Что же, давайте. Только ведь у вас и закусить, наверно, нечем?
— Яблочко есть.
На столе появилась начатая бутылка коньяку, выработанного почему–то довольно далеко от благодатных виноградных долин — в подвалах винного завода в городе Артемовске, в Донбассе.
— Это, конечно, не армянский, — прихлебнув из рюмки, сказал Орлеанцев, — и не азербайджанский, и не грузинский, и даже не молдавский…
— Это чисто металлургический, горняцкий, — вставил Крутилич.
Он был готов шутить, балагурить, он чувствовал себя так, как, наверно, чувствует кошка, наконец–то изловившая мышь, много дней дразнившую ее из щели под плинтусом. Мышь поймана, помята когтями, оставлена среди комнаты, она может воображать, что свободна, даже может бежать. Но только до определенного места, шаг дальше — и настороженные, бдительные когти тут как тут. Он даже принялся рассказывать притчу.
— В одном восточном царстве появился винокур. Так сказать, первый в этом царстве производитель вина. Царь узнал, сказал, что безобразие, что этому типу надо срубить голову, чтобы не насаждал разврата и разложения. Позвали, конечно, винокура к царю, так и так, вот что с тобой будет сделано. Винокур взмолился: ведь это же вовсе не разврат и не разложение, а напиток чудесного действия. Он способен слепого сделать зрячим, вернуть руки безрукому и нищего превратить в миллионера. «Если это так, — сказал царь, — то я не только тебя прощу, но милость моя пойдет еще дальше — ты станешь моим придворным винокуром». Да вы пейте, Константин Романович, пейте.
— Давайте уж вместе. Что это я один буду пить.
— Ну давайте. За ваше здоровье! Так вот, устроили испытание. Посадили в одну темную, без окон, залу слепого, безрукого и нищего с дороги. Поставили перед каждым по кувшину доброго вина. Пьют сердешные, царя хвалят, что устроил им такое угощение. Царь сидит за ширмой, слушает, наблюдает. Вот поднапились ребята, слепой и говорит: «Светло как стало! Эх, и окна здесь замечательные!» Безрукий закричал, входя в раж: «К черту окна! Сейчас встану, возьму стул и вышибу все ваши окна!» Нищий, валясь под стол, успел пробормотать: «Бей, не стесняйся. За все плачу».
Орлеанцев усмехнулся.
— Что, смешно? — спросил довольный Крутилич.
— Не так смешно, как грустно, — ответил Орлеанцев. — Многие из нас ведут себя, как тот или иной из этих трех приятелей, но за собой этого не замечают и думают, что оно относится только к их ближним. Как считаете, Крутилич? Вы не бывали в положении этого слепого, этого безрукого или этого разгулявшегося беспортошника?
Крутилич пожал плечами. Тон, каким Орлеанцев сказал о беспортошнике, ему не понравился. Слишком многозначительным тоном сказал это Орлеанцев.
— Что ж, вернемся к нашему разговору, — заговорил Орлеанцев, не получив ответа от Крутилича. — Ваша версия о том, что бумаги хранились в сундуке, неверна. Они были подшиты в папке главного инженера.
— Только в таком случае они и могут быть фальшивыми! — воскликнул Крутилич. — Любая экспертиза докажет, что они туда всунуты кем–то значительно позже даты, которая на них стоит. Мои бумаги подлинные, они хранились в сундуке, пока вы их у меня не забрали и не унесли неизвестно куда. Я бумаг никуда не носил, ничего об этом не знаю.
— Но ведь на вашей докладной, в авторстве которой вы сами признались перед комиссией, стоит дата: январь. Именно в ту пору бумаги и были подшиты в папку.
— Январь–то январь, но, надписав этот январь, я документы запер в сундук, а не понес к директору. Я же сознавал, что работа была не закончена, а полуфабрикатами, как говорится, Константин Романович, не торгуем. Нет.
— Так что же, по–вашему, я таскался с этими бумагами, я их отдавал директору, я их куда–то подшивал?
— Не знаю, Константин Романович, ничего не знаю, прошу меня извинить.
Одутловатому, обрюзгшему от беспокойной жизни лицу Орлеанцева не шло выражение озабоченности и растерянности. С таким лицом Орлеанцев пришел к Крутиличу. Сейчас на нем снова была привычная, может быть, не такая непринужденная, как обычно, — может быть, чувствовались некоторые усилия Орлеанцева сделать ее такой, — но все же это была его привычная, самоуверенно–снисходительная улыбка.
— Что же это вы такой забывчивый, дорогой мой? — сказал Орлеанцев. — Каждый раз вашу память надо стимулировать, понуждать к работе. Не склероз ли у вас, Крутилич? Что–то рановато. Хотя такая беспорядочная жизнь… Словом, Крутилич, такого–то января текущего года вы собственной рукой передали свои бумаги секретарю директора и собственной рукой получили у нее в этом расписку. Прошу полюбоваться.
Орлеанцев извлек из кармана пиджака лист бумаги, на котором ошеломленный Крутилич прочел: «Я, З. П. Ушакова, секретарь директора Металлургического завода, 26 января с. г. получила от инженера т. Крутилича докладную записку и приложение к ней на 17 (семнадцать) листах об оборудовании электроохладительного устройства в вагоне–весах для немедленного вручения директору тов. Чибисову. З. Ушакова».
Не успел Крутилич опомниться, как бумажка уже снова вернулась в карман Орлеанцева.
— Дорогой мой, даже стиль расписки и тот выдает вас с головой. Кто же еще такую бюрократическую загогулину способен выдумать!
— Но ведь это же вранье! — сказал Крутилич.
— Но ведь расписка–то подлинная. И та, которая ее подписала, принимая бумаги от вас, где угодно подтвердит, что документы ей приносили вы. Вы, вы, вы лично, что она принимала их именно от вас, от вас, а не от кого другого.
Крутилич налил рюмку коньяку. Выпил. Налил еще. Выпил. Проклятый Орлеанцев снова поймал его в какую–то ловушку.
— Чего же вы хотите? — спросил он злобно.
— Вот это уже нормальный разговор, — сказал Орлеанцев. — Речь, как говорится, не мальчика, а мужа. Хочу, чтобы вы не дожидались, когда вас скушают со всеми вашими потрошками, а чтобы за себя боролись, боролись за свою правоту. Вы должны пойти и пресечь всю эту болтовню о подложности документов. — Орлеанцев вновь извлек из кармана расписку, бросил ее на стол перед Крутиличем. — У вас есть и еще материалы к вашему предложению, если порыться в сундуке. У вас есть эта расписка наконец. Если она, — Орлеанцев указал пальцем на бумажку, — почему–либо исчезнет, вам стоит, между прочим, учесть, Крутилич, что та, которая ее писала, существует и всегда может восстановить документ. Вы меня понимаете? Итак, дорогой мой, действуйте, действуйте. Вы старый, опытный боец, не мне вас учить, — закончил Орлеанцев, подымаясь.
Уходил он вновь — и в который раз! — как победитель. Нет, не мог, не мог подняться вровень с ним Крутилич, не говоря уже о том, чтобы его перерасти. Действительно же, вел он себя сегодня, как тот захмелевший нищий, который вообразил себя богачом.
19
Мамаша Зои Петровны особой щепетильностью не страдала. В этом предположении Гуляев не ошибся. Те несколько сотенных, которые, вырвав из своего бюджета, он вложил ей в руку со словами: «Поправятся дела, отдадите», — она приняла как должное. «Лучше, если Зоя Петровна этого не будет знать», — добавил он, следя за тем, как проворно старуха прячет деньги в карман своего старого суконного платья под передником. «А как же, а как же! — согласилась она. — Останется между нами».
Гуляев заходил к Зое Петровне часто, заходил днем или даже утром. Позже не мог, позже его звал театр. Спектакль о семье Окуневых шел с большим успехом, и Гуляев был занят в нем почти ежедневно.
Зоя Петровна огорчалась, что все еще не может встать и посмотреть спектакль, о котором так много говорят в городе. «Но мне уже лучше, значительно лучше, — уверяла она. — Скоро выйду на улицу, а там — и в театр». Но так она только говорила, состояние ее по–прежнему было скверным, она не ощущала в себе ни малейших сил для того, чтобы встать. Когда дело доходило до еды, она с трудом заставляла себя съедать то, что готовила ей мать. Она удивлялась матери — как хозяйственно, как бережливо расходует та деньги, полученные при увольнении с завода. Время идет, а мать успокаивает: «Не волнуйся, не волнуйся, лежи, на месяц–то, на два еще за глаза хватит. Вот уж сразу видно, что не хозяйка ты, что отошла от домашней жизни и того не знаешь, как теперь продукты на рынке подешевели. Теперь, милая, на ту же двадцатку, на которую раньше день жили, теперь на нее и два, а то и три дня протянешь».