Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, когда все трое расположились вокруг стола, он сказал:
— Ты знаешь, что со мной сделал? Ты мне полную мою силу вернул, вот что. Понял я, что не имею права уступать, уходить из цеха. Я, видишь, ребятишек пошел учить, так сказать, серединное решеньице своей судьбы выбрал. А я чугун, чугун выплавлять обязан! Я здоровый, крепкий, я умею его выплавлять. Праздники пройдут, ставлю вопрос ребром — мое место в цеху, нигде больше. И все из–за тебя, такой ты мне пример, Львович, подал, просто словами и не объясню.
Они долго рассуждали о театре, об искусстве, о чугуне, о доменных печах и хитрых поворотах жизни; упомянул Гуляев и Зою Петровну, когда заговорил о неправильностях, какие совершаются иной раз на заводе.
— Тоже вот, — согласился Платон Тимофеевич, — сломали жизнь человеку. Больная лежит. Сильно хворая. Чибисов уже и сам не рад, что уволил.
— Черствый он человек.
— Нет, он не черствый. Голову ему заморочили.
— Ну, как же так, взять и выгнать?
— В жизни, Львович, всякое бывает. Эх, жизнь ведь это такая несусветная путаница, Львович! О ней вот так — раз, раз! — прямо–то судить нельзя. Каждый из нас может черт те чего натворить. От незнания, от нервов — вскипел, взорвался. От всякого другого. А вот главное — как дальше повести себя. Допустим, натворил чего, а потом понял свою несуразицу. Так вот, один, как только поймет, что натворил несуразного, сразу же исправлять ошибку станет, не постесняется ее признать, сказать: так и так, товарищи, верно, напортачил, берусь обратно все вертеть, помогайте, если можете. Другой — нет, ни в какую! Есть ведь и такой среди нас народец. Что бревно, на своем стоять будет. Уж сам видит, что безобразиев натворил выше лба, — нет, будет и дальше одно на другое наворачивать, лишь бы, видишь, не признаться в своей вине. Прыщик на ровном месте.
— Так Чибисов–то из первых или из вторых?
— Запутали его, Львович, запутали. Еще, может, и сам не удержится на заводе. Такая буря идет, того и гляди вырвет его с корнем. Хотя мужик крепкий, не из пугливых.
Назавтра Гуляев встал поздно. Снова его позвали к Ершовым — чай пить. Были пироги, домашние печенья Устиновны. Чувствовал себя хорошо, он бы мог сказать даже, как дома, если бы у него был когда–нибудь дом, если бы он помнил, что такое дом.
Потом решил выйти на улицу, благо день стоял солнечный и без ветра. Ходил по улицам, смотрел, как народ веселится, хотел в кино зайти — попалось по дороге, — шла незнакомая ему картина. Но билетов в кассе уже не было. Тогда понял, что на улицу его потянуло совсем не для того, чтобы воспользоваться солнцем и безветрием, а чтобы пойти и проведать Зою Петровну, — вот для чего он вышел на улицу.
Сказав себе это, почувствовал облегчение и отправился прямо по направлению той улицы, на которой она жила.
Зоя Петровна лежала в постели. Ее дочка, которая, когда он подал руку, назвалась Ниночкой, читала книжку на стуле возле окна. Мать за столом вязала что–то из зеленой шерсти. Лицо у Зои Петровны было почти такого же цвета, что и эта шерсть.
— Простите, — сказала она, — пожалуйста, простите — не пришла вчера. — Не подымаясь, она пошарила рукой на тумбочке возле постели, нашла конверт. — Вот и билеты пропали. Спасибо за них. Я хотела встать, но не смогла. Мучительно болит голова. Мучительно!..
— Вы, пожалуйста, не говорите, — сказал Гуляев. — Вам это трудно.
— Нет, я хочу говорить. Я уже очень давно молчу. Мне надоело молчать.
— А вас разве не посещают?
— Приходят, приходят. Подруги, сослуживицы с завода были. Вчера, после демонстрации, и то зашли. — Она назвала каких–то незнакомых ему людей. Среди них фамилии Орлеанцева не было. Гуляев очень хотел спросить о нем, но не решался. — Хватит обо мне, неинтересно, — сказала Зоя Петровна. — Лучше расскажите, как премьера прошла.
Он стал подробно рассказывать о спектакле, о разговорах после него, о своих волнениях и переживаниях.
— Вы не устали? — спрашивал время от времени. — Я вас не заговорил?
— Нет, нет, что вы!
Он шел сюда с намерением расспросить Зою Петровну о тех обстоятельствах, при которых Чибисов ее уволил, о причине увольнения, он хотел знать ее вину. Ему трудно было представить, что Зоя Петровна способна на что–то такое, за что надо увольнять с работы. Но он видел, что расспрашивать ее об этом нельзя. Он просидел долго, рассказывая всякую всячину; даже не заметил, как промчалось время и в окнах стало смеркаться.
Мать Зои Петровны позвала его к столу, пить чай.
— Только вы уж нас извините, — сказала она. — К чаю–то ничего нет.
— Мама!.. — тревожно окликнула ее Зоя Петровна.
— Что уж тут «мама»! Александр Львович и сам понимает, что мы с тобой не капиталисты. И раз ты не работаешь, то и средств у нас никаких нету.
— Мама!.. — еще тревожней и взволнованней воскликнула Зоя Петровна. — Я сейчас же встану. Слышишь?
Мать умолкла. Гуляеву стало не по себе от этой сцены. Он тоже умолк. Он пил чай за столом вместе с дочкой Зои Петровны. Зое Петровне мать подала стакан в постель. Он говорил себе, что мать, конечно, права: этой семье живется сейчас очень тяжело, когда кормилица ее без работы и больна. Ей, наверно, и по больничному листу не платят. Кто же будет платить, если она уволена?.
Он ушел, размышляя над тем, как бы помочь Зое Петровне. Можно, например, покупать и приносить продукты. Но ведь наверняка купишь не то, что нужно хозяйке. Лучше бы всего дать денег. Он не богач, конечно, зарплата актера периферийного театра известна; он не миллионер, нет, не миллионер, и все же несколько сотен он готов был отдать этой семье. Но возьмут ли? Старушенция в этом смысле кажется, правда, вполне покладистой. Но быть ужаснейшему скандалу, если узнает Зоя Петровна.
Он снова подумал об Орлеанцеве. Впечатление складывалось такое, что седовласый лев в этот дом, видимо, уже не ходит.
18
«Запутался, подлец, запутался! — с радостью думал Крутилич об Орлеанцеве. — А поучал всех, жить учил, ногой до чего же роскошно качал, деньгами швырялся. Притих, голубчик! Обожди, еще тише станешь…»
Крутилича радовало все, что происходило на заводе, — и то, что не стало в доменном цехе обер–мастера Ершова, и то, что уволили Зою Петровну, и то, что Чибисов ходит под угрозой строгого партийного выговора, а может быть, и более сурового наказания, и то, что инженера Козакову издергали так, что, говорят, у нее ссора с мужем, и вообще, что ходят комиссии, подымают архивы, заседают, пишут заключения, акты, выводы. А теперь вот и сам великий Орлеанцев под угрозой. Кто–то сказал, что с документами Крутилича — дело темное, не появились ли они в папке главного инженера задним числом, после того, как в заместители главного инженера пришел этот товарищ Орлеанцев. Ведь если начнут разбираться по–настоящему да позовут на помощь судебную экспертизу с ее современными средствами — химическими и рентгеноскопическими, то, конечно, подлог Орлеанцева докажут. «Паршивый карьерист! — думал о нем Крутилич. — До чего ловко всех расталкивает локтями. В министры прет! Ни больше ни меньше — в министры ему надобно».
О себе Крутилич не очень беспокоился. У него уже был разработан отличный план на крайний случай. Его с этими бумагами, с докладными и всякими объяснительными никто нигде не видел, он с ними никуда не ходил. Бегал с ними Орлеанцев. Его, Крутилича, спрашивали, конечно, чьи это бумаги. Он отвечал: да, его бумаги, и не больше. В решительный момент он скажет, что эти бумаги подобрал у него дома Орлеанцев и в целях подлой борьбы против Чибисова, который когда–то его обидел, потащил в партийный комитет; он, Крутилич, не будет отрицать, что эти бумаги — результат большого его труда; но ему, Крутиличу, инженеру серьезному, не любящему работать поспешно и поверхностно, своя работа показалась слабой, несовершенной, и он временно ее отложил; с предложением своим никуда не обращался и не обратился бы, не завершив, и о нем бы раньше времени не узнали, если бы не Орлеанцев со своим склочничеством и карьеризмом. Позиция будет благородная, красивая, особенно если еще сказать, что предложение Козаковой, пожалуй, совершеннее, чем его, Крутилича, что он, Крутилич, охотно отдаст ей пальму первенства в этом деле. Закончится все тем, что их, Козакову и Крутилича, заставят эту пальму разделить на двоих. Ну и что же — не так плохо, если учесть, что Орлеанцев–то, великий Орлеанцев, при этом будет выглядеть как мелкий интриганишка. Да, да, все прекрасно: Козакова шла своим путем в разработке схемы электроохлаждения кабины вагона–весов; в это время у него, Крутилича, уже была разработана своя схема, но о ней никто не знал, потому что он, Крутилич, не считал ее совершенной. Вот так все будет.
Тайная и острая ненависть Крутилича к Орлеанцеву, к преуспевающему, к самоуверенному и удачливому Орлеанцеву, давно и безрезультатно искавшая выхода, вынашиваемая, лелеемая, наконец–то дождалась своего часа. Поизвивается этот гордец, поползает на брюхе. Крутилич потирал руки. Ему нравилось, что он перехитрил такого гиганта. Ему нравилось, что, в сущности–то, все заводские передряги происходят из–за него, из–за Крутилича, но на виду у людей оказался не он, а Орлеанцев. «Никогда не лезь вперед, — морализировал он сам с собой. — Что тебе важней — сделать дело? Или чтобы непременно знали, что это дело сделал именно ты? Не будь тщеславным. Как приятно сознавать, что скрытой и поэтому еще более могущественной пружиной событий, задевающих, касающихся многих, являешься ты, ты и никто другой».