Русь. Том II - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А нешто в плен-то нельзя было их взять? — спросил кто-то.
— Можно и в плен было взять, отчего ж нельзя, — сказал Филипп, заплевав в руках папироску.
— А злобы против них не было?
— Какая ж злоба? Просто офицер такую команду дал. Потом в газетах печатали, его к награде представили.
— А вот сейчас все крепости сдают, отчего это?
— Генералы изменники, — ответил Филипп, — один за пять тысяч продался.
— А может, они это для миру, чтоб мир поскорее был, — нерешительно заметил Фёдор, желая по своему обыкновению найти для людей оправдание.
— Нет, царь миру не хочет, потому что будет с е п а р а т н ы й мир, — сказал Филипп.
Все замолчали, не зная, что значит это слово, но не догадывались спросить.
Потом Филипп пошёл показывать вещи, какие он привёз из польских имений: шёлковые шторы бабе на платье, трубку в аршин длиной и пару серебряных ложек.
— А как же вы чужое-то брали? — спросил кто-то из баб.
— Какое там чужое! Там что захватил, то и твоё. Там в барских имениях такое богатство было, что ужасти, только унесть неспособно, — носить с собой весь поход не будешь. А наши офицеры целыми возами домой к себе оттуда отправляли.
— Вот так священная, неприкосновенная!
— А то что же, теперь уж к тому дело идёт. Война собственность отменила.
Все опять помолчали.
— И свинину, говоришь, давали? — спросили бабы.
— Свежую.
— Скажи на милость! А у нашего Житникова, окромя тухлой печёнки, не увидишь ничего.
— Там этого не полагается. Там санитария.
— А Житникову теперь новые барыши пошли — беженцы эти. Пленные; к нему теперь с работой и не суйся.
— Всему конец бывает, — сказал значительно Захар Кривой. — Вот немцы придут, мы его повыпотрошим. Он уж, небось, почуял беду.
XI
Житников действительно был в тревоге, когда стало известно, что крепости наши одна за другой сдаются и германские армии беспрепятственно продвигаются вперёд.
О крепостях в газетах сначала писали, что они неприступны и их немцы взять не смогут, а когда их брали, то сейчас же сообщалось, что крепости за своей устарелостью не имели для нас никакого значения, что нам выгоднее выпрямить фронт.
И всё это тогда, когда у Житниковых так блестяще пошли было дела!
Сначала, правда, насчёт рабочих было слабо, приходилось подённым бабам платить такую же цену, как мужикам, а теперь повалили беженцы, пленные, и вот как раз в этот момент всё может рухнуть!
Житников всё так же ходил в лаковых облупившихся сапогах, с толстой серебряной цепочкой на жилетке. Лицо у него было всё такое же красное. И во всей его фигуре была напряжённая торопливость и озабоченность, так как не хотелось ничего упустить из тех барышей, что сами плыли в руки.
Старухи по-прежнему ведали каждая своей частью.
Старшая ходила с толстой палкой, кричала на всех, проверяла замки и засовы на ночь. Средняя благодарила бога за хорошие дела и потихоньку от старухи таскала в церковь деньги, чтобы ставить свечки и молиться за убиенных.
Но у старухи глаз был зоркий, и она то и дело кричала:
— Куда столько меди опять ухватила! Их там тысячи убитых, что ж ты, за каждого по свечке будешь ставить? Проворная какая!
Младшая тётка Клавдия, худая, жёлтая, желчная, в перекрашенной десятки раз кофте, всё так же смотрела за кухней и экономила на пленных солонину. Когда к ней приходили с деревни кумушки, она с жадностью слушала рассказы про войну, как будто через войну ждала перемены в своей каторжной жизни, и испытывала злобу к сестре и зятю. У неё, несмотря на собственный страх перед немцами, было иногда тайное злорадство от сознания, что придут немцы и порежут их свиней.
— Что, как не отстоят? Последние крепости, знать, уж берут, — часто говорил с испугом Житников. — Надо больше солдат посылать.
И поэтому каждый новый призыв встречался им с радостью и надеждой, а богомольная ставила благодарственные свечи.
Тут была двойная выгода: во-первых, посылаемые новые войска остановят немцев, а, кроме того, мужиков останется меньше и некому будет после войны бунтовать, так как всё чаще и чаще начали раздаваться загадочные восклицания:
— Дай только война кончится!..
По воскресеньям Житников, бывший церковным старостой, стоял в длинном купеческом сюртуке с примасленными волосами, с серебряной медалью на шее и торговал свечами, стуча ими по плечам мужиков и кивком головы указывая, какому святому ставить. Ходил с тарелочкой, раздвигая толпу, потом считал мелочь, раскладывая её по ящикам. А после обедни служил молебен об одолении врага.
Вечером приходил кто-нибудь из соседей и начинался разговор о плохих делах, дороговизне, о недостатке всего и о том, что солдаты стали бегать с фронта и не хотят воевать.
— Лежни проклятые! — кричала старуха. — Им бы только на печке лежать да картошку жрать! Им, окаянным, всё равно, под чьей властью быть, под немцами или под своим царём. Только бы картошка была!
Житников, всегда вежливый и спокойный в разговоре, замечал:
— Удивляюсь, такая сильная держава и вдруг такой конфуз: снарядов нет, продовольствия нет.
— Жуликов много, — отвечал собеседник, — говорят, что офицеры на ремонте лошадей наживают по двадцати пяти тысяч.
Старуха при этих словах, поперхнувшись чаем и закашлявшись, кричала:
— Проклятые! Вот куда наши денежки-то идут!
— На лошадях-то туда-сюда, а они на таких пустяках, как пустые мешки, по тысячам наживают.
— Слышишь? — говорила старуха, обращаясь к мужу с грозно поднятым пальцем. — Я тебе сколько раз говорила, чтобы ты за мешки вычитал!
— Да ну, знаю, — отвечал Житников, с досадой от вечного пророчески-обличительного тона старухи.
Эти сообщения показали Житниковым всю грошовость их дел.
В самом деле — ночей не спят, волнуются, и в результате гроши, тогда как люди на одних мешках тысячи наживают.
— На муку четвертак накинь, не меньше, — замечала после некоторого молчания старуха.
XII
23 июля пала Варшава, а вслед за ней крепости Ковна, Новогеоргиевск.
Говорили о том, что вся Польша в огне. Горят селения, горят поля, и в этом огневом океане бегут несчастные жители, потерявшие имущество, жён, детей.
Правительство сообщало о новых жестокостях немцев, в особенности об удушливых газах, этом новом варварском средстве врага. И тут же отмечало преданность поляков России и их самоотверженность: чтобы затруднить движение врага, они, уходя, сжигают всё.
Действительно, немцам часто приходилось двигаться по безлюдной выжженной пустыне, потому что казаки при их приближении налетали ночью в своих лохматых папахах, выгоняли жителей из домов и поджигали деревни со всех четырёх концов.
И когда голосившая толпа беженцев шла из своих деревень, сама не зная куда, путь её долго освещался пляшущими языками пламени от подожжённых жилищ.
Россия потеряла Польшу, Галицию, Литву и была отброшена на линию Двины и Полесья.
А тут ещё буржуазия, сорганизовавшаяся для борьбы с бездарной властью (в целях предотвращения революции), была как громом поражена известием о том, что Дума будет распущена.
3 сентября в огромном кабинете председателя Думы собрались возмущённые лидеры.
Одни толпились посредине комнаты, окружая говоривших; другие о чём-то тревожно советовались с председателем у стола.
На угловом бархатном диванчике сидело несколько человек, а перед ними стоял депутат с трубкой газеты в руках и, постоянно оглядываясь и жестикулируя пальцами, говорил:
— Они идут к гибели, катятся к революции! И всё-таки они продолжают свою политику! Рабочих в Иваново-Вознесенске расстреливают, служащих путиловской больничной кассы арестовывают и, наконец, — он отступил от слушавших на шаг, — наконец, распускают Думу!
— Власть испугалась прогрессивного блока, когда он заговорил о министерстве доверия, — сказал один из слушавших, — потому и распускают.
— Пусть только распустят!
— Мы не будем расходиться! — кричали одни.
— Надо объявить себя Учредительным собранием! — кричали другие.
Какой-то худощавый депутат в визитке бегал по кабинету, сжав голову руками, очевидно, при ужасной мысли, какой будет взрыв, когда объявят о роспуске.
Депутат с длинными седыми волосами, стоя посредине кабинета и простирая руки то в одну сторону, то в другую, призывал к мудрости и выдержке:
— Нас хотят заставить идти нелегальным путём и потом свалят на нас вину за военные неудачи.
Но все его труды оставались тщетны. Шум не только не уменьшался, а увеличивался ещё больше.
— Связали нам руки честным словом и сделали из нас дураков!
— Довольно честных слов!..