Русь. Том II - Пантелеймон Романов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые из членов совещания с недоумением переглянулись. А Стожаров, сидевший, сложив свои пухлые руки на животе, и вертевший большими пальцами, наклонился к соседу и тихонько сказал ему:
— Вот это так урегулирование рабочего вопроса… Что же это, нас в сыщиков хотят превратить?
Как ни тихо была им сказана эта фраза, но взгляд Унковского скользнул в его сторону.
— Господин Стожаров, — сказал генерал, — а у вас как обстоит со столовыми?
— До сих пор ещё ничего не было, но… я решил организовать это дело.
— А яслей или каких-нибудь таких заведений нет?
— Нет.
Унковский смеющимися глазами смотрел на Родиона Игнатьевича и несколько времени молчал.
— А забастовки у вас были?
— Были.
— Может быть, вы будете добры припомнить фамилии уволенных… если таковые были. — Генерал прищурился.
Толстая и короткая шея Стожарова покраснела. Он хотел было с достоинством ответить, что он не сыщик, а прогрессивный промышленник, проводящий идею привлечения рабочих к участию в военно-промышленных комитетах, но показалось как-то неудобно сказать это. То ли на него подействовала обстановка министерского кабинета, то ли его несколько испугало, что генерал слышал его фразу о сыщиках, только он, вместо слов, выражающих гражданское достоинство, покорно перечислил требуемые фамилии, покраснев при этом ещё больше.
Генерал Унковский, смотревший на него с тонкой улыбкой, учтиво поблагодарил его лёгким наклонением головы.
— Запишите, — сказал он секретарю. И стал опрашивать остальных.
Когда члены совещания расходились, один высокий седой промышленник, спускаясь по лестнице, сказал:
— Нечего сказать, хорошо урегулировали. Теперь рабочим в глаза будет стыдно смотреть. Ещё в Думе, чего доброго, станет известно…
VIII
Давно ожидаемый торжественный день наконец настал, и Государственная дума открылась в годовщину войны, 19 июля. День открытия был жаркий, душный. С самого утра над плоским куполом и садом приземистого Таврического дворца поднимались белыми плотными клубами слоистые тяжёлые облака, и воробьи под окнами в саду беспокойно и раздражённо чирикали.
В длинных коридорах Думы тянуло летним сквозняком из открытых окон, и густо, празднично сновал народ. Депутаты собирались кучками и, загораживая собой дорогу, возбуждённо говорили.
В огромном екатерининском зале со свеженатёртыми к открытию полами, в которых отражались белые колонны, тоже ходили, стояли группами и говорили депутаты.
Публика занимала хоры в зале заседаний и рассаживалась. Сидевшие в передних рядах смотрели оттуда вниз на возвышающиеся веерообразным амфитеатром ряды депутатских кресел, как смотрит в театре занимающая верхние места публика, пришедшая ещё задолго до представления.
Дамские шляпки, перчатки на барьере, сюртуки плотно набивались в тесные, низкие клетки хор между колоннами.
Те, кому смотреть мешали колонны, высовывались то с той, то с другой стороны их или стояли у барьера и глядели вниз, — там из дверей входили один за другим или целыми группами депутаты; на них было странно смотреть с большой высоты.
Депутаты разговаривали, стоя в рядах ещё пустых кресел, или с заложенными назад руками, закинув вверх голову, оглядывали хоры.
Большое пространство зала всё больше и больше наполнялось усиливающимся говором и шорохом ног о паркет всё прибывавших и прибывавших людей. Одни из них, занимая свои места, проходили мимо величественной кафедры с прибитым к ней государственным гербом; другие шли вдоль стен к задним местам, поднимаясь по плоским ступеням амфитеатра.
Правительственная ложа была занята министрами, увешанными орденами.
Наконец в дверях зала показалась мощная, возвышавшаяся чуть не на целую голову надо всеми фигура председателя Думы Родзянко, в застёгнутом наглухо чёрном сюртуке. Запоздавшие, как ученики при входе в класс учителя, теснились в дверях, торопясь попасть на свои места, прежде чем председатель успеет взойти на кафедру.
Все поглядывали на ложу правительства, рассматривая новых министров — Щербатова и Поливанова, и, нагибаясь друг к другу, обменивались впечатлениями.
— Старик-то первый раз, кажется, пришёл, — сказал один депутат своему соседу, кивнув на сидевшего в министерской ложе министра двора старого графа Фредерикса с его длинными, прямыми от щёк усами.
Взгляды всех невольно приковывались к пустым скамьям первых депутатов, отправленных уже в ссылку.
Центральным местом дня было выступление главы правительства Горемыкина. Его ждали с новой программой вслед за вступительной речью Родзянки, который после двух дней болезни выглядел побледневшим и осунувшимся, что было особенно заметно, когда он надевал очки на заострившийся нос.
Родзянко после своей речи, — в которой то и дело слышались слова: святая Русь, русский богатырь, — торжественно провозгласил:
— Слово предоставляется председателю совета министров Ивану Логвиновичу Горемыкину.
По зале побежал шёпот, когда из министерской ложи к трибуне, находившейся впереди председательского места и ниже его, направился слабыми, старческими шагами дряхлый старик в чёрном сюртуке, с несколькими звёздами на левой стороне груди. У него по-старинному был выбрит подбородок, и по сторонам его от щёк спускалась раздвоенная седая борода, а старческие седые волосы, с просвечивавшей через них жёлтой лысиной, были ровно зачёсаны назад.
Это и был почти девяностолетний председатель совета министров Горемыкин.
Положив перед собой на пюпитр трибуны бумагу и держа в дрожащей старческой руке пенсне в черепаховой оправе, чтобы приложить его, не надевая, к глазам, когда будет нужно заглянуть в бумагу, Горемыкин начал говорить речь, нисколько не повышая голоса, как будто совершенно не заботясь о том, чтобы его услышали.
Он поворачивал голову то в ту, то в другую сторону, но ни на одном лице не останавливал взгляда.
И все сотни лиц, занимавших амфитеатр зала, возвышавшийся по мере удаления от кафедры, слушали его с различными выражениями.
У одних на лице была ироническая усмешка, то ли относившаяся к побеждённой (легально) власти, то ли к тому, что эта власть является в таком дряхлом виде.
Другие, приложив к уху руку и наморщив лицо, просто силились расслышать то, что говорил этот дряхлый старик.
Третьи сидели прямо, с готовностью глядя оратору в глаза, как будто желая, чтобы он увидел, как они внимательно слушают его.
Четвёртые недоуменно пожимали плечами, как люди, рассчитывавшие от правительства услышать что-нибудь новое, соответствующее тому подъёму, с каким ожидали все выступления обновлённого кабинета.
Действительно, Горемыкин не сказал ничего нового; он доложил о бедственном положении дел, о решении правительства призвать ратников ополчения второго разряда и о расширении участия представителей законодательных палат и общественных учреждений в русской промышленности и в деле снабжения армии. Вскользь сказал, что польский вопрос может быть окончательно разрешён только после войны, так как сейчас Польша в значительной части своей территории ждёт ещё освобождения от тяжёлого германского ига.
Напрягши свой голос, видимо, до последних пределов, Горемыкин, складывая ощупью бумаги, так как он смотрел в зал, произнёс заключительную фразу:
— …И правительство может вам предложить только одну программу — программу победы.
Он повернулся, посмотрел себе под ноги на ступеньки, с которых ему предстояло сойти, и, держась левой рукой за край трибуны, осторожно спустился вниз.
Первая сторона зала сопровождала его горячими, точно вызывающими аплодисментами. Некоторые, оглядываясь кругом, били в ладоши с особенной энергией, как бы возмещая этим молчание всей левой половины.
Затем по залу пробежал шорох, в котором чувствовалось волнение, какое бывает у публики в театре при появлении давно ожидаемого актёра, ради которого все с терпением слушали предыдущих.
Даже председатель Думы, отмечая появление нового любимца публики, повернул голову в сторону министерской ложи и более громко своим мощным протодьяконским голосом произнёс:
— Слово предоставляется военному министру. — Он приостановился. — Военному министру Поливанову.
Из ложи встал прямо державшийся моложавый генерал с короткой, едва седеющей на концах бородой, в мундире, бледно украшенном двумя орденами, и лёгкой военной походкой пошёл к трибуне. Он шёл, опустив голову, как бы не желая поощрять бешено аплодировавший зал к подчёркиванию разницы в приёме старого Горемыкина и его.
Когда он начал говорить, со спокойным достоинством обращаясь то в одну, то в другую сторону, на него смотрели счастливо возбуждённые лица, заранее верившие и наперёд одобрявшие всё, что он скажет. И несмотря на то, что в его речи тоже не было никакой новой программы, всё-таки его проводили горячими аплодисментами.