Сорок пять - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Луаньяк и Сент-Малин заняли место по обе стороны кареты, и только один форейтор ехал впереди.
Герцог поместился один на переднем сиденье массивного сооружения, а король со всеми своими собаками уселся на подушках в глубине.
Среди всех псов один был его любимцем; тот самый, которого мы видели у него на руках в ложе ратуши; он сладко дремал на особой подушке.
Справа от короля был стол, ножки которого были вделаны в пол кареты, на столе лежали раскрашенные картинки, которые его величество необыкновенно ловко вырезывал, несмотря на тряску.
Это были главным образом картинки религиозного содержания. Все же, как это обычно бывало в ту эпоху, к образам христианским примешивались языческие, и в религиозных картинках короля была довольно хорошо представлена мифология.
В данный момент Генрих, методичный во всем, сделав выбор между рисунками, стал вырезывать картинки из жизни Магдалины-грешницы.
Сюжет и сам по себе был живописен, а воображение художника его еще разукрасило; Магдалина была изображена молодой, красивой, окруженной поклонниками; роскошное купанье, балы и наслаждения всех видов нашли свое отражение в этой серии рисунков.
У художника-гравера явилась остроумная идея, как это случилось позже с Калло по поводу «Искушения святого Антония», прикрыть капризы своего резца законным покровом церковного авторитета; так, под каждым рисунком, изображавшим один из семи смертных грехов, стояли подписи:
«Магдалина впадает в грех гнева». «Магдалина впадает в грех чревоугодия». «Магдалина впадает в грех гордости». «Магдалина впадает в грех сладострастия».
И так дальше, вплоть до седьмого и последнего смертного греха.
Картинка, которую король вырезал, когда они проезжали через Сент-Антуанские ворота, изображала Магдалину, впадающую в грех гнева.
Прекрасная грешница, полулежа на подушках, без всяких покровов, кроме своих роскошных золотых волос, которыми она впоследствии оботрет облитые ароматами ноги Христа, прекрасная грешница только что велела бросить раба, разбившего драгоценную вазу, направо, в садок, полный миног, высовывавших из воды свои жадные змеевидные головы, в то время как налево служанку, еще менее одетую, чем она сама, так как волосы у нее были подняты, хлестали по приказу Магдалины за то, что, причесывая свою госпожу, она вырвала несколько золотых волосков, обилие которых должно было бы сделать грешницу более снисходительной к подобным проступкам.
В глубине картины были изображены собаки, которых били за то, что они безнаказанно пропустили идущих за милостыней нищих, и петухи, которых резали за то, что они слишком рано и слишком звонко пели.
Доехав до Фобенского креста, король вырезал все фигурки этой картинки и уже готовился приступить к другой, под названием «Магдалина впадает в грех чревоугодия».
Эта картинка изображала прекрасную грешницу лежащей на пурпурном и золотом ложе, на каких древние возлежали за столом; все самые изысканные блюда – мясные, рыбные, фруктовые, известные римским гастрономам, от сонь в меду до краснобородок в фалернском вине – украшали стол. На земле собаки дрались из-за фазана, в то время как воздух кишел птицами, уносившими с этого благодатного стола фиги, землянику и вишни; птицы иногда роняли их стаям мышей, которые, подняв носы, ожидали этой манны, падавшей с неба.
Магдалина держала в руке наполненную золотистым, как топаз, вином странной формы чашу, подобную чашам, описанным Петронием в его «Пиршестве Тримальхиона».
Совершенно поглощенный этим важным делом, король только поднял глаза, проезжая мимо аббатства св. Иакова, где колокола вовсю трезвонили к вечерне.
Но двери и окна вышеуказанного монастыря были закрыты, и если бы не трезвон колоколов, доносящийся изнутри, его можно было бы счесть необитаемым.
Окинув аббатство беглым взглядом, король еще с большим пылом принялся вырезать картинки.
Но через сто шагов внимательный наблюдатель заметил бы, что он бросил уже гораздо более любопытный взгляд на красивый дом, стоявший слева от дороги, в очаровательном саду, который был огорожен железной решеткой с золочеными копьями, выходившей на большую дорогу. Эта усадьба называлась Бель-Эба.
В отличие от монастыря св. Иакова, в Бель-Эба все окна были открыты, и только одно из них было задернуто жалюзи.
Когда король проезжал, это жалюзи неприметно дрогнуло.
Король обменялся с д'Эперноном взглядом и улыбкой, а затем пошел в атаку на следующий смертный грех.
На этот раз это был грех сладострастия.
Художник изобразил его в таких ужасающих красках, он столь мужественно и непреклонно заклеймил этот грех, что мы решимся упомянуть только одну черту, и то далеко не самую главную.
Ангел-хранитель Магдалины испуганно улетал на небо, закрывая глаза обеими руками.
Эта картинка до того поглотила внимание короля массой тончайших деталей, что он продолжал ехать, не замечая тщеславия, расцветавшего у левой дверцы его кареты. И можно пожалеть, что он его не замечал, ибо Сент-Малин, гарцевавший на своем коне, преисполнен был радости и гордости.
Он, младший сын гасконской дворянской семьи, едет так близко от его величества, христианнейшего короля, что может слышать, как тот говорит своему псу:
– Тубо, мастер Лов, вы мне надоедаете.
Или господину герцогу д'Эпернону, генерал-полковнику инфантерии королевства:
– Похоже, герцог, что эти лошади сломят мне шею.
Но все же время от времени, чтобы несколько смирить свою гордость, Сент-Малин смотрел на Луаньяка, ехавшего у другой дверцы; привычка к почестям сделала того равнодушным к этим почестям, и тогда, находя, что этот дворянин со спокойным лицом и по-военному скромной выправкой выглядит благороднее, чем мог выглядеть он сам со всей своей капитанской важностью, Сент-Малин пытался сдерживаться, но почти тотчас же им снова овладевали мысли, от которых опять расцветало его дикое тщеславие.
«Все меня видят, все на меня смотрят, – думал он, – и спрашивают себя: кто этот счастливый дворянин, сопровождающий короля?»
Медленность езды, отнюдь не оправдывавшая опасений короля, делала радость Сент-Малина еще более длительной, так как лошади, подаренные королевой Елизаветой, в тяжелой сбруе, расшитой серебром и позументом, в постромках, напоминавших те, с помощью которых влекли ковчег Давида, не слишком быстро продвигались в направлении Венсена.
Но когда он чересчур загордился, нечто похожее на предупреждение свыше умерило его радость, нечто особенно печальное для него: он услышал, как король произнес имя Эрнотона.