Если бы я не был русским - Юрий Морозов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сложный химический сплав этот, по западной тлетворной технологии разлитый в формы разного достоинства, и дал нам плеяду замечательных мастеров «русского рока». Попадались, правда, среди них самородки из народа, избежавшие предварительной формовки, но фантастически быстро они переплавлялись по общей формуле, если не успевали вовремя выскочить из окна девятиэтажного дома или резко уклониться от роли лагерной суперзвезды.
А Голодный и Волков, где сознательно, где интуитивно избегали тигля и технологий и, наверное, поэтому были революционерами, но не из тех, что берут власть в свои руки, а из тех, кто о власти не думает. Правда, в последние годы Волк всё меньше соблюдал чистоту данного ими когда-то зарока и в результате становился всё более известным, а Голодный, начисто отказавшийся от правил игры, оказался в пустоте.
И однажды Волков спросил Голодного — уже тогда, когда он запел свои религиозные баллады:
— Вася, а для чего ты поёшь сейчас? Денег за это ты не получишь. Тёлок тоже. Славу, может быть, но в очень неблизком будущем. Я же вижу, ты человек мирового масштаба, а здесь болтаешься в вакууме. Так для чего же всё это?
— Для людей, Волк.
— Но это же не люди, а крысы. Я давно это понял. Мало кто замечает, особенно мы сами, что у русских типично крысиные повадки. Они безмозглы, жадны, нахальны, трусливы, разрушают и жрут всё на своём пути. Не обладают ни культурой, ни моралью, ни религией, ни нравственностью, не уважают ни себя, ни тем более других. Немногих людей, возникающих на их земле, они же сами и сжирают в своих вонючих крысятниках. Меня они не тронут — я из их породы, а съедят — так одной крысой меньше будет. Но ты же не крыса! Тебе надо бежать, уезжать из совка подальше от чумного стада, и не в Европу или Америку, куда они уже прогрызли ходы, а в Новую Гвинею, в Боливию, хоть к чёрту. Забудешь это проклятое сапожно-тюремное наречие, которое называется современным русским языком и в котором, кроме мата, системной фени и жаргона барменов и проституток, есть ещё три слова: водка, Сталин и жопа. Я же знаю, ты человек, принадлежащий вселенной, и не будешь пороть мне славянофильских бредней о Родине и о Пушкине. И самое главное — ты парашютист или уже нет?
— Нет, Волк я не уеду. Это ни к чему. Я знаю, где я живу, но почему-то должен петь для них, хочу я этого или нет. Наверное, воля Божья. И буду метать перед ними бисер, потому что чувствую — так надо. И как Христос в Гефсимании знал, что его ждёт, и просил пронести чашу ту, я тоже знаю своё будущее, хотя и не Христос и не прошу о чаше. Просто не боюсь я крыс с детства. А что касается парашютного спорта, то дух мой соскочил не только с самолёта, но, кажется, и вообще с земного шара.
На даче было хорошо, и компания собралась лёгкая, без напряжения, только одна легкомысленная дама всё пыталась затеять с Волковым интрижку, но Волков был сдержан и больше ходил по лесу, сочиняя ностальгические тексты, или сидел один у костёрчика и пещерно глазел в огонь. Но когда на второй вечер, как, впрочем, и на первый, за столом опять появился самогон местного производства, он не выдержал, напился за Васю как сапожник и, возясь с доставшей его, наконец, дамой, вместо положенного им самому себе срока пробыл на пленэре целых четыре дня.
Но вот четвёртой ночью он проснулся в страшной тоске и в слезах. Разбуженные его стонами знакомые пытались удержать его хотя бы до утра, но он, едва распрощавшись с хозяевами, чуть ли не бегом кинулся на станцию, до которой, однако, было километров десять.
А приснилось ему сначала прошлое. Их с Васей команда и какая-то канувшая в вечность репетиция, на которой они вместе: строчку один, строчку другой пишут текст, потом пробуют, как звучат слова, потом поют в единственный микрофон «на голоса», в терцию, точно соблюдая высчитанное ранее расстояние от зубов до микрофона (чтобы был баланс): у Васи 10 см, а у него 15. Они снова молоды, переполнены энергией, плещущей через край, счастливы своей силой и, бренча на дрянных, самопальных «банках», ни в чём ещё не сомневаются и ни о чём не жалеют. И как-то незаметно на репетиции вдруг оказывается Инна, радостная, смеющаяся и красивая, и он, отложив гитару в сторону, ненасытно говорит с ней о чём-то неуловимом, родном, чему нет эквивалента на языке проснувшихся. Но вдруг посередине разговора лицо её темнеет, изо рта высовывается раздвоенный, как у змеи, длинный язык, и она со стонами бежит к дачному колодцу, в котором и исчезает, только, раскачиваясь, бренькает потревоженное ею колодезное ведро. И нет больше ни Инны, ни Васи, а только в страшной тишине назойливо дребезжит это проклятое ведро…
Ночь выдалась звёздная, лунная, и идти было хорошо и ловко; так бывает, когда стукнут первые осенние заморозки и вокруг прекрасно, свежо и чисто — и небо, и звёзды, и облака, и лес. Волков думал о том, что пора кончать с жизнью, которую вёл, хотя, вернее, жизнь вела его до сих пор. Хватит с него интрижек с дамами одноразового пользования, хватит гастролей, хватит плыть по течению этой помойной речонки, что зовётся активной человеческой жизнедеятельностью. Он станет лучше и чище, как эти осенние звёзды над строгим и чистым лесом. Он уедет от всех, чтобы не было искушений, в глухую деревню и будет читать книги, много книг, может быть, даже напишет что-то сам. И он будет стараться быть мудрым. С собой он возьмёт только Инну, если, конечно, она согласится. И только потом, когда осыплется шелуха мелкого тщеславия, суетная маета никчёмных делишек, увлечений и привязанностей, только тогда они, может быть, вернутся в город, чтобы начать всё сначала. И ему с такой силой захотелось всех этих изменений и встречи с Инной сейчас, сию минуту, что от нахлынувшего на него желания он замер на месте, как вкопанный, напротив чьего-то ярко освещенного луной садового участка. А там весь залитый бриллиантовым светом яростного полнолуния высился колодец, и хорошо было видно косо стоящее на его срубе ведро. И вдруг ведро это, будто сброшенное чьей-то невидимой рукой, упало и, дребезжа, как в давешнем сне, покатилось по дорожке к калитке, возле которой ни живо, ни мёртво стояло что-то вроде Волкова. И это что-то не помнило, что было потом, а пришло в себя, только грохнувшись поперёк железнодорожного пути…
До утра пришлось сидеть на станции, где Волков тупо задремал и проспал все первые электрички. Зато потом в поезде было просторно, и даже не мешали мыслям печально вывшие коты, в корзинках и сумках рачительными владельцами увозимые с дач опять в опостылевшую городскую подстольно-придиванную безысходность.
Дома было пусто, а на столе в его комнате лежало письмо от Инны с комментариями жены на конверте: «Как порядочная женщина, я, конечно, не вскрываю почты даже с письмами твоих любовниц, но эта блядь мне порядком надоела. И вообще нам с тобой пора серьёзно поговорить».
«…тоже пыталась стать певицей, сначала в своём городе, где всем до пения столько же дела, сколько до безалкогольного пива; потом в Питере, где все мечутся в поисках денег, славы и удовольствий, а на музыку… Я пела день и ночь, а когда ехала крыша и всё осточертевало, я ставила на маг кассету с твоей музыкой, те вещи, что ты ещё делал с Голодным, и она заставляла меня снова и снова петь.
Я не знаю, чем могла бы отплатить тебе за эту помощь. Любить тебя просто как женщина я, наверное, даже не смогла бы. Не подумай, что мне для тебя чего-то жаль. Я вся твоя: делай, что хочешь, хоть убей. Но ведь тебе ничего от меня не нужно. Ты просто молчишь, не отвечаешь на письма, не приходишь на встречи. А мне страшно. Недавно какой-то сумасшедший или маньяк просто так, походя, зарезал в метро моего двоюродного брата. Он не был очень хорошим человеком, может быть, даже не очень хорошим, но мне его всё равно жаль и жаль себя, потому что из комнаты брата мне пришлось уйти, и ночую я теперь на квартире, где за постой приходится платить собой. А уехать отсюда я не могу. Я хочу петь и не могу быть вдали от тебя. Но мне страшно быть в мире, где за обыкновенную человеческую услугу надо продавать себя, где могут полоснуть по горлу в метро или автобусе, где не слышат звёздной гармонии твоей музыки — и Голодного, конечно, тоже, потому что вы с одной роковой планеты. Но Голодный странный, хотя так и должно быть гению, а ты — свой в доску и нравишься мне больше него… прости, я уже не о том… Позвони мне, пожалуйста, по номеру… до пятого…»
Он посмотрел на часы, было десятое. «Вот чёрт». По указанному номеру жили одни лишь длинные гудки, и Волков, хлопнув трубкой по кругом виноватому аппарату, снова чертыхаясь, выскочил на улицу.
А там скалил зубы вечный российский апокалипсис. Его возвещали и озверелые лица бывших строителей светлого будущего, непохожие на человеческие, а скорее напоминающие хари босховских упырей (странно, что во Франции, Германии и вообще в Европе у всех виденных Волковым людей были осмысленные, разумные лица, даже у панков, хулиганов и негров из трущоб на окраинах Парижа, а ещё в Европе он не видел ни одного военного, кроме как родных ящеричных мундиров на дешёвых распродажах в Западном Берлине); и угрюмые обломки большевизма, с подетальной прорисовкой в виде жилых и покинутых домов, с одинаково треснувшими стенами, выбитыми окнами и осыпавшейся штукатуркой, с навсегда погасшими, изуродованными уличными фонарями, с вывернутым наизнанку чревом улиц в кишечных извивах теперь надземной канализации, водопровода, газа вдоль навечно вспоротых траншеями дорог, обрамлённых забитыми наглухо дверями продовольственных и винных магазинов, с неизбывными предвыборными плакатами на всём вокруг, с выбитыми стёклами, изнасилованными дверями и кастрированными телефонными аппаратами загаженных телефонных будок, с разбитыми и сожжёнными скамейками, с тушами сидений в трамваях, освежёванными с такой свирепостью, словно эта нация нищих решила дать последний бой всему чему-либо стоящему на свете и навеки утвердить своё апокалипсическое нищенство, доламывая первые и последние проявления бывшего примитивного комфорта… И конечно, проклятые ларьки, как грибы после радиоактивного дождя заполонившие улицы ограбленных городов, эта сверкающая дорогая дешёвка побрякушек, фирменной жвачки, поддельных духов, неизбывных лифчиков и трусов из рыбачьих сетей, предназначенных для ловли акул, эти изгибающиеся в пароксизме сладострастия календарные и плакатные девчушки вперемешку со звёздами отечественного рока и импортного культуризма… «В Новой Зеландии папуасы сидят за компьютерами, а папуасы из СССР пускают слюни над побрякушками для питекантропов», — подумал Волков.