Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А перед Песахом Мириам взяла ее к Наифе. Рахель смеялась: «Еврейская кухня, курс для продвинутых», но после того, как они провели несколько дней в шатре, Амума сказала Саре, что в этом году та сама будет готовить праздничный обед. Они заперлись вдвоем на кухне. Мириам Йофе приготовила только харосет[110] и хрен, а Сара Ландау — бульон, и мясо, и пюре, и фаршированную рыбу. И когда Давид Йофе сказал: «Женщина, ты приготовила нам замечательную еду», они обменялись скромной улыбкой успеха.
Теперь, когда Сара Ландау научилась готовить любимую Апупой еду, Амума перешла к более сложному этапу обучения — как испортить эту еду самым раздражающим и болезненным образом.
— Сделать так, чтобы еда подгорела, или положить сахар вместо соли может каждый, — сказала она и научила Сару порче маленькой, но изощренной, той маленькой гадости, которая кладется в кастрюли или в сковородку и без которой можно было бы ощутить вкус настоящей, любимой пищи — если, конечно, она была приготовлена, как нужно.
— А что это значит — «приготовлена, как нужно», Сара? — спросила она. И сама же ответила — «Приготовлена, как нужно» — это значит приготовлена с любовью. Потому что у Йофов любовь — это не что-то из ряда вон выходящее, а именно то, что человеку нужно.
* * *Сегодня мы с Габриэлем большие друзья. Но в дни нашего детства я не мог его выносить. Он вызывал у меня отвращение и страх. Маленькое тело, большая удлиненная голова, старческое лицо и желтая шерстяная шапка, которую он всегда носил в руке, если не натягивал на голову. И, словно желая оправдать все свои прозвища, он всякий раз, когда Апупа входил в комнату, приходил в сильнейшее возбуждение, бросался к нему, прижимался к его ноге, задирал голову и кричал: «Покорми! Покорми!» — широко распахивая голодный клюв.
Поскольку он всегда был там, я редко бывал в доме Апупы, но когда приходил, то шел прямиком, молясь, чтобы Габриэль оказался во дворе, чтобы гулял в этот, момент по саду, а лучше всего — чтобы его растоптали коровы или он утонул бы в канализационной яме. Но Габриэль всегда был там. Прижавшись к Апупиной ноге, он играл его старым мягким полотенцем, прятал в него лицо, вдыхал его запах и успокаивался.
Дед гладил его, улыбаясь:
— Смотри, как хорошо он растет и поправляется. Помните, каким он был цыпленком? Две косточки и немного мяса…
Никто не отвечал. Габриэль был и оставался цыпленком, и Апупа обогащал и разнообразил его меню: к бутылочкам молока от Пнины и к своим гусиным желткам, растертым с медом, он добавлял теперь толстые ломти хлеба с толстым слоем масла, яичницы с сыром, полные, с верхом, ложки сметаны. Габриэль ни от какой еды не отказывался, уминал и уминал, но ничуть не набавлял в весе, и лицо у него по-прежнему оставалось такое, будто он боится вот-вот умереть.
— Что это за «набавлял в весе»? Что это за кибуцный язык, отец? Ты еще напиши: «Набавлял в росте»! Или «набавлял в возрасте»!
А почему бы и нет? Набавил в возрасте, набавил во времени, набавил в уме. А также потерял: не только в весе — потерял в любви, потерял в памяти, потерял в крови.
Апупа поднял Габриэля в воздух: «A-ну, скажите мне, на сколько он сейчас тянет?» — и когда Рахель сказала: «На два грамма», обиженно закричал: «Он еще растолстеет и вырастет, вот увидите!» — и немедленно добавил в меню также субботние халы и дрожжевые пироги из чудесного сада Наифы. Во время кормлений он пел ему толстым и фальшивым голосом и всегда одну и ту же песню:
Был Ханан мал,Бледен и слаб,И начал он естьМасло и мед.Масло и медКаждый день —Это хорошо,Это очень хорошо.Ел Ханан всёИ просил еще.
Но иногда он не пел, потому что набивал себе рот сырым красным мясом, тщательно и долго его жевал, затем выплевывал получившуюся кашицу себе в ладонь, а оттуда, взяв кончиком указательного пальца другой руки, вкладывал в разинутый клюв Габриэля. В тот период он начал откармливать его также молочными пенками, но этим занимался почему-то снаружи, на деревянной веранде, и с такими церемониями, что это вызывало «квас» у всех, кто был в это время во дворе.
Как всякий крестьянин, Апупа знал, какая из его коров дает самое жирное молоко. Он собирал его в отдельном бидоне, кипятил, а когда оно остывало, собирал с него пенку. Меня, для которого отец должен был процеживать молоко через самое густое сито, рвало каждый раз, когда я видел, как дед вылавливает последние ошметки из кастрюли и подносит их — мятые, капающие — ко рту Габриэля.
— Ешь, это полезно, — говорил он, и его язык двигался наружу и внутрь, сопровождая движение ложечки из кастрюли и обратно. А на нас он кричал: — Чего вы кривите рожу? Эти пенки — та же ваша сметана, которую вы все так любите.
Рахель напомнила, что Батия тоже любила есть молочные пленки, но, несмотря на это, не переросла своих сестер. А моя мать сказала, что, кроме меда, которым тоже не надо увлекаться — «сладость вредит», — еда, которой ее отец откармливает Габриэля, содержит также мерзости и яды, которые даже доктор Джексон не употреблял в самые свои грешные дни, и потому относится к «пище самого плохого сорта». Но Апупа, на которого ее слова не произвели ни малейшего впечатления, только повторил:
— Вы еще увидите, какой он вырастет!
Моя фонтанелла дрожала, и, хотя в том возрасте я еще не понимал, что эта дрожь означает способность к предвидению, я каким-то образом знал, что Апупа прав.
В детский сад Апупа отвел нас вместе. Нам было по три года, и, когда мы прощались с ним у ворот садика, я начал плакать. Но дедушка сказал мне: «Хватит реветь, Михаэль! Ты лучше присматривай теперь за нашим Пуи» — и ушел.
Цыпленок, правда, не плакал. Но едва лишь Апупа скрылся из виду, он начал ужасно дрожать, упал на пол, распахнул свою сумку, враз прикончил всю еду, что ему туда наложили, и тотчас начал бегать за воспитательницей, протягивая пальцы к пуговицам ее блузки и выкрикивая свое: «Покорми!.. Покорми!..» Воспитательница убежала, и Габриэль, несмотря на то, что живот у него чуть не лопался, тут же упал в голодный обморок. Я выбежал из садика и ринулся за дедушкой вверх по холму: «Апупа, Апупа… Габриэль упал…»
Дедушка вернулся. Ему достаточно было одного взгляда на Габриэля и на воспитательницу, и он сразу понял, что произошло. Он посадил своего Цыпленка на плечи, забрал домой и оставил там. Три года я ходил в детский сад один, а потом Апупа позвал меня и сказал:
— Не думай, что ты избавился от своей обязанности. В следующем году мы пошлем Пуи в школу и приставим тебя к нему, чтобы ты за ним смотрел.
И так случилось, что в первый день в школе судьба взвалила на меня сразу три задачи — начать учиться самому, присматривать за Габриэлем и обнаружить, что новый директор школы — это Элиезер, Анин муж. Когда он впервые вошел в класс, все мое тело содрогнулось, как от неожиданного удара, но Элиезер ничем не выдал, что мы знакомы, и не выделил меня среди других учеников — ни лишней похвалой, ни лишним замечанием. Только увидев меня после школы на улице, он улыбнулся, а когда увидел меня у себя дома по возвращении с работы — обрадовался. А через несколько дней после начала учебы даже пригласил меня заночевать у них.
— Не беспокойся, — сказал он, заметив мое смущение, — я поговорю с твоей матерью.
Честь, оказанная ей визитом директора школы, смягчила мамину жесткость. Факт. Она сказала ему: «Я хочу знать, что он будет у вас есть», а не свое обычное: «Я требую знать!» — и Элиезер кротко ответил: «То, что ты велишь нам ему дать, разумеется. И в любом случае я торжественно обещаю тебе, что мы не дадим ему мясного».
Я ел у них с большим удовольствием. Элиезер приготовил блюдо из макарон, которых в деревне в «те времена» еще никто не знал. Только много лет спустя, когда габриэлевский «Священный отряд» начал готовить у нас во дворе, я понял, что это была итальянская паста. Он даже напел нам по-итальянски из каких-то оперетт, показал, как накручивать пасту на вилку и ложку, и сделал замечание Ане за то, что она раскусывала и втягивала с тарелки. Потом он рассказал о «великих первооткрывателях» — Магеллане, Васко да Гама и капитане Куке. Он вытащил старые географические карты, которые коллекционировал, и показал на них белые пятна и слова «терра инкогнита», вызвавшие у меня волнение, а потом заговорил о жестокости и высокомерии Европы, живущих в ее душе бок о бок с любознательностью и дерзанием.
— Как это так, что не японцы открыли Португалию, а португальцы Японию? И почему Марко Поло добрался до Китая, а не какой-нибудь китаец вдруг появился в Венеции? И по какой причине не индейцы в один прекрасный день высадились в Испании, а испанцы в Америке? — спрашивал он. — И почему в Европе есть столько величия и любопытства, и такая музыка, нельзя забывать о музыке, и в то же время, там были и Катастрофа, и инквизиция?