Фонтанелла - Меир Шалев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если ты думаешь, что они приходят к ней ради здоровья, — сказал мне отец во время одной из наших маленьких греховных трапез на большой колесной шине в дальнем углу двора, — то ты ошибаешься!
И объяснил, что «травоеды» приходят потому, что все, кто живет по определенным законам и принципам: убежденные вегетарианцы, восторженные хасиды, танковые командиры и перелетные птицы, — нуждаются в расписаниях, приказах, наказаниях и наградах
— Все голодны? — спрашивала мать.
— Очень голодны, — отвечают они.
— Голод — лучшая приправа, — провозглашает она и благословляет: — Приятного аппетита!
Там был один симпатичный худой старик, ожидавший именно этого момента. Как только мать говорила: «Приятного аппетита!» — он торопился со словами: «Приятного аппетита, а то живот уже свербит-то!» — обводил всех глазами, проверяя, понята ли и воспринята ли его шутка, и тут же объяснял: «Аппетит и свербит — это рифма» — и с этого момента не переставал надоедать остальным бесконечными анекдотами, которые извлекал из своей бездонной записной книжки.
После обеда мать занимала «гостей» работой в своем огороде, которая должна была «укрепить наши мышцы», а также «нашу связь с пищей». Большие плакаты с лозунгами вроде: «Нездоровая еда — это страшная беда» или «С углеводами белок — все болезни к нам привлек» — торчали между грядками, и, когда отец был еще жив и в хорошем настроении, там появлялись также и лозунги типа: «Стар и млад едят шпинат» и «Корова-душка дело знает — люцерну с тыквой уминает».
Сегодня отец уже умер, ушел, улизнул, и те гости тоже уже поумирали — наверно, не так ревностно блюли строгие запреты, как запреты легкие, — и моя мать, которая не умрет никогда, жует теперь свою жвачку с новыми поколениями «травоедов». В последние годы к ней приходят и совсем молодые люди, многие — после «путешествия на Восток». По своей наивности они приписывают ей духовную и этическую значительность и ищут у нее не только правил «здорового питания», но также житейских наставлений и ответов. В результате в наши ворота стучится странная братия: страждущие в поисках излечения; здоровые, пекущиеся о благополучной старости; поклонники, ищущие себе гуру; аскеты, взыскующие кнута; искатели жизненного пути, видящие в ней путеводный маяк. Когда кто-нибудь из этих новых «гостей» задает ей вопрос, выходящий за пределы законов питания и касающийся выбора наилучшего пути для человека, — она раздражается: «Ты ешь здоровую пищу, а остальное уже придет само собой», — даже не представляя себе, что такой ответ всемеро повышает ее духовный авторитет.
— Ты могла бы сколотить капитал, бабушка, — сказала ей Айелет. — Сбрось свои старые рабочие штаны, переоденься во все белое, а я организую тебе несколько ковров и подушек… Мы тебе устроим здесь ашрам[108], а если тебе еще удастся отрастить белую бороду, как у твоего отца, то мы заработаем даже больше, чем твоя сестра на бирже.
Хотя они симпатизируют друг другу и похожи друг на друга, обе сильные и обе высокие, но во «Дворе Йофе» моя дочь и моя мать — две самые крайние противоположности. И тот факт, что Хана Йофе не принимает предложения Айелет Йофе, проистекает отнюдь не из ее убеждений, а имеет куда более прозаичную причину: она просто не понимает, о чем говорит ее внучка. А будучи женщиной довольно ограниченной и в других областях — вот что происходит с тем, кто одновременно и Йофе, и вегетарианец, — она не понимает также подлинных желаний своих «гостей» и потому удивляется, почему это каждое ее слово удостаивается толкований, не имеющих отношения ни к еде, ни к клизмам, ни к «спасительным плодам» или «животворным семенам».
Но тогда, в дни моего детства, к ней приходили одни только приверженцы «здоровой пищи», и все оставались в выигрыше: отец и я избавлялись на время от ее проповедей и капаний, гости получали те советы, ради которых пришли, а мать выжимала и подавала «соки», варила цельный рис, парила овощи, а главное — удовлетворяла свою миссионерскую страсть: рисовала на большом листе картона яды всех видов и цветов, читала лекции, назначала посты, раздавала похвалы и порицания. И еще одним делом она занималась со своими «гостями» и пыталась заниматься с нами двумя — выясняла время их дефекации и записывала его на доске объявлений.
— Жена и дети доктора Джексона проверяли свои часы по его дефекациям, — объявила она, а отец шепнул мне:
— У меня часы дерьмовые, а у доктора Джексона были часы из дерьма.
Мы оба прыснули, а «травоеды» подняли испуганные лица над своими кормушками, нервно переступили копытцами, беспокойно задергали хвостами, и дрожь пробежала по их коже.
Мать бросила на отца устрашающий взгляд:
— Что ты сказал, Мордехай?
— Мы обсуждали, переходили ли в апреле дефекации доктора Джексона на летнее время.
Воцарилось молчание.
— Чтобы его дети, не дай Бог, не опоздали в школу, — объяснил отец. — Какой учитель поверит такому объяснению: «Наш папа пошел какать на час позже»?
Мать обвела глазами своих ужаснувшихся «гостей», сказала, что она рада отметить, что никто из них не рассмеялся «безвкусной шутке моего мужа», и на их лицах появилась улыбка детей, выдержавших экзамен. Такое же счастливое выражение появлялось на лице того, кому она говорила: «Прекрасно! У нас был стул ровно в шесть часов утра!» (точный и успешный стул становился достоянием всей группы, в первом лице множественного числа: «У нас был», «Мы сходили», «А какой была наша кака?»), точно так же, как стыд и раскаяние — на лице того, кто был пойман на том, что обманывал свое собственное «первое-лицо-единственного-числа»: пожирал украдкой всевозможные яды и тем самым навлекал на себя всевозможные несчастья.
И каждый вечер, после того, как она скоординировала все их дефекации, подытожила вес их достижения и вычла из них все их проступки, мать присваивала самому отличившемуся гостю дневное «зеленое очко», сообщение о котором публиковалось на ее доске объявлений. Три «зеленых очка» давали их обладателю право поработать пугалом на ее огороде. А что же случилось с учителем природоведения, который служил пугалом, когда она была девочкой? На сей счет тоже имеются разногласия. Некоторые говорят, что он состарился и покинул свой пост из-за болей в ногах, тогда как другие утверждают, что теплые весенние ветры высушил и его настолько, что он рассыпался в прах и его унесло. Но новый директор школы, тот, что сменил того, который сменил Элиезера, сказал мне, что старый учитель иногда появляется в школе — в наряде пугала, с широко расставленными, как на распятии, руками, лицо обрамлено клочковатой седой бородой и желтыми соломенными бакенбардами, — входит в учительскую, где он уже никого не знает и никто не знает его, и говорит, что пришел провести свой урок. И тогда он, директор, угощает его стаканом чая с печеньем, а потом просит двух учениц старшего класса проводить гостя обратно на его место в огороде.
* * *Следующим знаком, которым Амума известила о своей смерти, был многократный повтор цикла одних и тех же рассказов о днях ее детства и юности «тама», в России, в маленькой деревне возле Макарова. Вначале мы думали, что «Тама» — это название ее деревни, пока не поняли, что на языке Амумы «тама» значит «там». Она рассказывала о реке, которая «была у нас тама», о березовой роще и о своих отце и матери, он с бородой, она в чепце, которые умерли и были похоронены «тама», о своем старшем брате, который был взят — «его схватили» — на военную службу, а потом женился на «сибирячке» и уже не вернулся.
Снова и снова слушали мы ее рассказ о «лавке, которая была у нас „тама“» и о товарах, которые в ней продавались — товарах «для тела» (сапоги и рабочие инструменты для русских крестьян), товарах «для души» (тфилин и талесы для евреев) и товарах, что «между тем и этим» (селедка, как же иначе?).
Потом в перерывах между этими историями начали множиться наставления, обычные для людей, которые приуготовляются к смерти: «И запомните, что…» — а также: «И не забудьте, что…» Не спрашивайте меня, какая разница между ними, но, поскольку Амума один раз говорила так, а другой — этак, разница, видимо, была. Она вновь и вновь повторяла эти свои наставления, словно желая убедиться, что они услышаны и усвоены. Вновь и вновь проверяла слушателей, помнят ли они все детали, и не только помнят, но и понимают ли тоже. А между делом попросила Арона свозить ее в Хайфу, в лабораторию инженера Флоренталя, вместе с ее старой коробкой с фотографиями — сделать с них сотни копий и заполнить ими сотни одинаковых маленьких памятных фотоальбомов, чтобы парни, которые будут возвращаться от Рахели, разнесли их по широким семейным просторам. Только на сей раз в этих ее альбомах появилось новшество: Амума перешла от фотокопии к фотошопии, и на всех снимках, где она раньше была вместе с Апупой, теперь она стояла одна.