Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Со мной такое никогда не случалось, — доверчиво продолжал Глеб, глядя прямо на Павла, — я весь как налитый счастьем.
— Ах ты, поэт, — грустно и тепло сказал Павел, чувствуя, что ему перехватывает горло.
Они замолчали, потому что Ева звякнула щеколдой.
Павел выпил чаю — столько чашек, сколько наливала ему Ева, — и побрел на ночлег, простившись с хозяевами. Его провожало медовое тепло только что зажженной лампы. Она стояла на окне, наполняя своим светом не только бочкастое ламповое стекло, под которым торчком горел фитилек, но и весь дом: и темные кусты, и соседние рано замолкшие избы, и вспаханную землю вокруг них.
Деревья за одну теплую ночь изменились: их обрызгало пушистыми почками. Начисто ушел серый цвет голых веток. В низинах блестела луговая вода, где каждая струя видна и журчание ее как бы одушевлено. Земля вечерела. Близкая ночь пряла туман. Возле каждого комка свежевспаханного поля прилегли сумерки. Только небо, темное с востока, на западе еще холодно светилось, как стеклянный фонарь с дотлевающим огарком. От ближнего ручья тянуло вечерним запахом тины и лягушечьей икры.
Любовь — это праздник, который справляет мир для двух людей. Он не жалеет на это ни звезд, ни зеленых флагов, которые вывешивают навстречу деревья. Воздух звенит от щедрого кваканья лягушек, пения птиц и кузнечиков. Темно-золотое кольчатое дно реки играет лунным светом.
Павлу захотелось вспомнить что-нибудь томительно-нежное в своей жизни тоже. И он вспомнил, как однажды смотрел в окно скорого поезда, а по лугу шла незнакомая девушка в ситцевом развевающемся платье, как желтый одуванчик… Может быть, это и было его счастье, желтое, как одуванчик? То, о котором он всегда мечтал.
Но мечты должны сбываться! Иначе, неутоленные, они остаются занозой в сердце и ноют к плохой погоде. Мы должны получить в руки то, что в прежние годы грезилось счастьем. Хотя бы для того, чтобы убедиться, что оно не счастье, и свободно двигаться дальше.
— Дай я растреплю твои волосы, — жадно и быстро сказал Глеб, едва закрылась дверь за Павлом и они остались одни. — Брось чашки, брось посуду. Евушка, иди сюда!
— Ты можешь обождать? — преображенная, с играющим смехом в голосе проговорила она, слегка отстраняясь.
Но ее высокая грудь ходуном ходила над фартуком, и, когда Глеб коснулся ее, сгорая от внезапной нежности, Ева повернула к нему вспыхнувшее лицо.
— Погоди. Я не убегу, — проговорила она. — Я сейчас.
Она заметалась по горнице, громоздя тарелки на лавку, окуная их в лохань с теплой водой, протирая суровым полотенцем, — оно летало в ее руках! — и наконец нагнулась над лампой, чтоб погасить.
— Да оставь ты свет! Будешь ты меня слушаться, жена?
Ева остановилась, и гордость, счастье сделали ее такой красивой, какой ее не увидит никто из посторонних. Она стала раздеваться медленно, купаясь в его взгляде. Сначала сняла фартук и кофту (ее круглые плечи заиграли в свете лампы теплой белизной); затем отстегнула с шеи нитку бус (они скользнули в ее ладонях красной змейкой); развязала тесьму юбки, но не сбросила ее, а присела на стул, стягивая чулки.
У них была деревенская постель на высоко взбитых пуховиках; в подушки человек уходил по пояс. Лоскутное одеяло, добротно стеганное на вате, одинаково хорошо прикрывало их и вдоль и поперек. Кружевные подзоры низко спускались к полу, ровно на полпальца не достигая половиц. Все было продумано в этом доме, и когда кто-нибудь приходил сюда впервые, его прежде всего поражал строгий, почти геометрический порядок; а золотая голова хозяйки, причесанная волосок к волоску, как сторожевой подсолнух, обозревала свое царство.
— Да неужто не можешь ты глядеть на меня спокойно? — спросила Ева мужа, как каждая женщина, никогда не насыщаясь страстными признаниями и подбивая его повторять их вновь и вновь.
— Нет, не могу, — буркнул Глеб, блаженно уткнувшись лицом в ее плечо. — Трону тебя за руку или просто плечом задену — и мне хочется целовать и целовать тебя.
— Поцелуями сыт не будешь, — резонно заметила Ева.
— А пьян?
Оба засмеялись.
Лунные облака бежали по их кровле, отмечая границу счастливого дома.
А счастье — что такое? Мы присваиваем ему множество качеств, но только когда оно выпадает нам самим, мы твердо знаем, что это оно-то и есть.
— Евушка, — проговорил Глеб погодя, не размыкая век. — Я, честное слово, не жадный. Ты меня любишь, и с меня хватит. Но если бы ты на других смотрела поприветливей, это шло бы тебе в пользу. Вот товарищ редактор — хороший парень, а ты с ним так обходишься, будто горячие угли глотаешь, если он у тебя о чем спросит. А ведь он культурный, грамотный, от него и набраться кое-чего можно.
— Мне никого не надо, — ответила Ева, мрачнея. — Никому я не верю.
— Ну почему, Евушка? Что же, вокруг тебя волки?
— Волки, да! — зазвенев слезами, вскричала она. — Один ты у меня есть. И не было у меня никого на свете другого. Ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер!
— Будет, будет, — испуганно забормотал Глеб. — Забудь. Прошло все. Евушка, жена ты моя кровная!
— Жена! — выдавила она с коротким всхлипом, вздрагивая всем телом. — А разве не рвали нас друг от друга за белые руки товарищи твои?! Не буду я их привечать. Никого! Не жди! Не стану!
Глеб завздыхал и, чувствуя, как бьется у него под рукой ее обиженное сердце, долго еще бормотал ласковые слова, гладил и убаюкивал ее, пока она не уснула. У него же долго сон бежал от глаз.
И все-таки он верил, что в конце концов победит, отогреет свою бедную птицу, введет ее в тот мир, где жил сам.
Человек инстинктивно выбирает тот путь, к которому его тянет. Путь этот может быть ложным. И вот тут-то начинается борьба за его душу: не отвращать насильно, а менять его самого; населять его новыми мыслями, открывать горизонты и тянуть к ним, тянуть! Разбудить любознательность, выдвигать те ящички души, которые были запечатаны, и наполнять их впервые. Человек — существо необъятное, и перевоспитывать его легче, чем кажется: дай ему новые мысли, всколыхни иными чувствами, покажи, что они существуют. Он сам за них уцепится и уже станет не тем, чем был, а следовательно, и пути у него будут другие.
13
В Сердоболе расцветала сирень. Густой сладкий запах плыл над домами; пассажиры залезали в автобус с целыми сиреневыми метлами. Не махровая, не персидская, а самая обыкновенная наша бледно-лиловая северная сирень пахла так тонко и головокружительно, росла с такой жадностью к жизни и стойкостью перед заморозками, что казалось, на эти две недели брала в плен весь город.
Как-то в третьем часу пополудни Павел услышал легкий шорох и поднял голову от гранок, моргая утомленными глазами: Тамара стояла в дверях против солнца и вся светилась! Дымчатым стало ее платье, сияли волосы надо лбом, тонкие голые руки, бледно-золотые, распахивали обе половинки двери таким движением, как будто она отводила в сторону яблоневые ветви в саду.
Он вскочил ей навстречу.
— Тамарочка, я совсем заскучал без вас, — произнес Павел, обрадованно беря ее обе руки в свои. — Мне так хотелось поговорить с вами. А вы приметесь снова фыркать мне в лицо, как котенок? Я никогда не знаю, расстаемся мы на неделю или на несколько месяцев. Я вообще ничего не знаю про вас! О чем вы сейчас, например, думаете? Ну? Вы не рады мне?
Тамарины руки лежали в его ладонях, она не отнимала их, но во всей ее позе сквозила напряженность.
— Вот вы говорите все эти слова просто так, — глухо сказала она. — А потом, если вам придется по-настоящему кому-нибудь… как вы их повторите?..
Она подождала ответа и робко, сбоку, посмотрела на него. Он стоял, закусив губы. Руки, которые только что ласкали ее пальцы — ровно настолько, чтоб это могло быть и многозначительным или, наоборот, ничего не значить, — сами собой опустились. Он оперся ими о кончик стола и нервно побарабанил. Только спустя мгновение он повернул к ней лицо, слегка залитое краской.
— Я отношусь к вам не так, Тамара. Не думайте обо мне хуже, чем я есть. Я не хочу с вами говорить легко. (И тотчас подумал про себя: «А тогда — как же?»)
Одновременно зазвонил телефон и без стука вошел метранпаж.
— Вы позвоните сегодня еще, если будете здесь вечером?
Она неопределенно кивнула.
Короткая сцена взволновала ее больше, чем его. Она шла, слегка оглушенная, не столько вдумываясь в смысл слов, сколько ощущая на своей руке его прикосновение. И то, как он это произнес — «я не хочу с вами говорить легко, Тамара», — разбудило в ней бурные надежды.
Есть особая захватывающая привлекательность во влюбленности, которая еще только зарождается, на самом ее пороге. Все ее радости остро переживаются воображением; они мягки как воск, и их можно лепить соответственно любому образцу.