Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лето было бодрое, богатое влагой и солнцем. Если они выезжали на рассвете при безоблачном небе, то часам к десяти земля уже вспухала дождевыми каплями. Пахло мокрой прибитой пылью, тонкие стальные шильца дождинок мерцали в лужах.
Дожди при летнем солнце! На каждом листе дрожат огоньки, густая рыбачья сеть спеленала воздух; тропинки, залитые водой, ослепительно блестят, будто поверхность моря, а стволы берез, пронизанные солнцем, под прямыми струями становятся еще стройнее.
Район распахнулся перед Павлом, словно это была книга с живыми страницами. Он научился свободно разбираться в цифрах, и тринадцать тысяч гектаров заливных лугов по Гаребже и ее речкам-сестричкам стали для него тем, чем и были в действительности: высокими травами до колен, душистым ветром, мычанием коров на полевых станах, теми облупленными девчонками и парнишками, учениками четвертого класса, которые под громкие подсказки своей наставницы разыграли возле дощатого балагана, где жили доярки, незатейливую пьеску.
А у нашей Пронской ГалиРуки, как у Золушки:По два пуда надоилаОт каждой от коровушки.
Сама Галя сидела здесь же, низко надвинув белый платочек на брови, и рот ее был приоткрыт от удовольствия и смущения.
Синекаев удивительно умел разговаривать со всей этой молодежью. Его не дичились, и, может быть, то восхищение, которое по-молодому полыхало в его глазах, когда он останавливал взгляд на юных деревенских девушках, передавалось им, подбадривало, и они тоже невинно тянулись к нему. Но вместе с тем что-то очень серьезное, почти торжественное было во взгляде Синекаева, когда он смотрел на этих Галь, Нин, Федек. То самое, должно быть, что отозвалось позже словами на метельной площади: «Его величество русский народ!»
Один только раз Синекаев не нашел верного тона.
Как-то, не доехав в Лузятне до правления колхоза, они остановились на поле и двинулись напрямик, как по шахматной доске, между пунктиром ростков кукурузы. Бабы-пропольщицы, разогнув спины, молча ждали их, застясь от солнца.
И среди этих женщин — сильных, ядреных, одиноких: солдатских вдов — оба мужчины сразу почувствовали странное напряжение, которое не зависело уже от их воли, но как бы передавалось по воздуху. Не то чтоб те были задиристы или говорливы, но они так плотно босыми ногами стояли на земле, загорелые их локти так пряно пахли пόтом и нагретыми комьями, что, о чем бы они ни говорили, как бы степенно, по-крестьянски, ни потупляли глаза, надо всем торжествовало женское естество: влекущее и неприкаянное.
Говорили же они о председателе, о том отпетом треклятом Малахаеве, у которого все из рук валится.
— Пьет, наверно? — осведомился Синекаев, игриво обводя всех взглядом и выбрав в собеседницы одну, что стояла поближе, туго повязанная бордовой косынкой, с бликами солнца по черным, тронутым ранней проседью волосам.
— Пьет.
— Ну и до вашей сестры охотник?
Та посмотрела на него холодно и насмешливо:
— Все вы одинаковы. И тебе приведись, так не пропустишь.
Секретарь крякнул, опуская глаза.
Женщины стояли, не двигаясь, и смотрели осуждающе. Все они были в той поре, когда говорят «сорок пять — баба ягодка опять», и было в их позднем цветении что-то похожее на малиновый куст чертополоха: и колется и прилипает.
Мужчины же, которые только что шли под июньским полднем, обуреваемые радостью собственного существования, в распахнутых пиджаках, беззаботно сбивая прутом желтые головки лютиков, разом ощутили стыдный груз своих здоровых тел, беспомощных перед этим одиночеством.
Помертвевшее солнце остановилось в зените.
— Эх, бабы мои дорогие! — проговорил Синекаев внезапно сорвавшимся голосом. Веки его набрякли, он отворотился.
Не оглядываясь на Павла, не разбирая прополотых квадратов, он косо пошел прочь. Никогда не видел Павел у него таких сутулых плеч. Неловко переминаясь сам, он обвел взглядом тесный круг штапельных кофточек и увидел, что цепь их тоже как бы поредела, хотя никто не сдвинулся с места, но словно что-то в них надломилось: они стояли повеся головы.
— Он не хотел вас огорчить, — сказал Павел, просительно оглядывая каждую. — Не обижайтесь.
— Ну какая там обида! — пригорюнившись, отозвалась Бордовый платок. И добавила: — Иди-ко догоняй. А мы работать свое будем. Ни тебя, ни его не виним: жизнь свою виним, мачеху.
Когда Павел подошел к машине, Синекаев уже сидел рядом с шофером (а не на заднем сиденье с Павлом, как было вначале). Он не обернулся. Они выехали на большак.
В машине было душно, прогретые бока отдавали тепло, как жаровня; и круглое летнее облако, неожиданно выплывшее на самую середину небосклона, не освежало.
Они ехали так еще с полчаса: облака не расходились, а собирались в тучу, хотя солнце светило по-прежнему. Воздух, стал парной: густой и теплый. Потом по небу прокатились веселые грома — гулко, не останавливаясь, как коляска фельдъегеря.
— Вот что, — сказал Синекаев, тяжело оборачиваясь, — жалею, что не писатель: такую книгу надо написать — «Женщины после войны». И это была бы лучшая пропаганда за мир на веки вечные.
Дождь обрушился на них уже у самой околицы. Дорога сразу раскисла; машина начала медленно, но неуклонно сползать в кювет.
Сияющий дождь, пронизанный солнцем, сменился градом — и это было так странно при жаре в тридцать градусов! Земля загудела, словно где-то разверзлись ее недра. Березы гнуло до земли, их растрепанные волосы почти касались пузырчатой пены новорожденных потоков.
Все тонуло в густой белой мгле. Но вот град, ливень, мгла — все исчезло. Выпрямились деревья, солнце растолкало тучи, и последние дождинки свершали торопливый путь к земле. Земля же стала тихим озером, по которому расплывались круги, как радиоволны.
Они медленно ехали мимо церкви в голубых куполах, с разводами по фасаду, похожими на узоры беленой печи; что-то старинное, неторопливое было во всем облике села.
По путаной ассоциации мыслей Павел вернулся памятью к лесной деревушке Сноваздоровке с ее захудалым клубом, ко всем тем соображениям о сельской культуре, которые он тогда хотел высказать в статье, да так и не собрался. И еще — почти видением — в блеске промытого воздуха, играющего, как откупоренная бутылка, проплыло перед ним лицо Тамары (как оно запомнилось ему на реке), счастливое своей убежденностью. Тамара, была неизмеримо богаче — хотя бы будущим! — тех женщин на кукурузном поле. И все-таки он ощутил внезапный толчок сердца, вызванный страхом за нее. Это было ничем не объяснимое, почти импульсивное желание броситься вперед и заслонить от чего-то, что могло бы угрожать ей впереди.
«В отношениях людей, особенно мужчин и женщин, невозможно установить карантин проверки, — подумал Павел. — Возникает мгновенная инстинктивная связь, дружелюбие или отталкивание. А опыт начинается позже. В любви это еще сильней. Даже когда она не вспыхивает, подобно спичке, а проходит через препятствия сомнений и колебаний, — это сомнения и колебания чувств, а не ума. Любовь делает выбор, а ум потом только или подтверждает, или отвергает его».
— О чем ты замечтался? — спросил Синекаев.
— Об этой церкви, — отозвался Павел с некоторым стеснением; первый раз в голову ему пришла мысль: а как бы Синекаев отнесся к Тамаре? Не к той Тамаре, которую он, Павел, кажется, начинает любить, но просто к Тамаре, независимо ни от чего, со всеми ее безапелляционными суждениями, жадным желанием доискаться до корня вещей, с ее юной неправотой и юной же доброжелательностью к людям.
— Я думал о том, что церкви эти в общем полностью оправдывали свое назначение, так сказать, социальный заказ времени: они снабжали духовной пищей в том размере, в каком этого алкали души тогдашних темных крестьян. Молчальников подвигали на размышления о бренности, тщеславным давали возможность покрасоваться нарядами в храме божьем, жадные к зрелищам, мистики, жизнелюбцы переживали мистерии с плащаницей, как мы теперь самый захватывающий спектакль. Церковь стремилась совместить в себе все — и для глаз и для воображения. Даже строилась она так, чтобы господствовать: над речным обрывом, в самом красивом месте, видная отовсюду, постоянно напоминающая о себе.
— Ну?
— А ведь это было весьма продумано, Кирилл Андреевич: человек почти полностью получал некий минимум культуры, не выходя за околицу. Ему незачем было рваться дальше…
— Что же ты хочешь, чтоб и нынче люди прирастали к своему пупу? Неожиданная проповедь!
Павла удивило, что Синекаев не захотел уловить его мысль.
— Нет, я думаю, что, когда наша молодежь кончает десятилетки, где ей прививается жажда большого мира, и когда она все-таки остается в селе, мы должны дать ей пищу для ума, достойную нашего времени.