Глубынь-городок. Заноза - Лидия Обухова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только привезя Сбруянова на станцию, он вспомнил о Тамаре и оглянулся: где же она?
Между тем Сбруянов, сняв грузчиков, запечатал вагон какой-то совсем липовой пломбой, чем-то вроде куска хлебного мякиша, на котором он, однако, оттиснул круг правленской печати. Грузчики, вступившие было с ним в перебранку, начавшие даже поводить плечами, чтобы оттеснить его от вагона, разом присмирели и уже не посягали больше на обрывок шнурка с засохшей блямбой. Сам же Сбруянов немедленно бросился в колхоз, снял оба грузовика с работы, мобилизовал всех подвернувшихся ему под руку колхозников с подводами, и к вечеру кирпич был свезен.
Павел, не найдя Тамары, продолжал раздумывать, как ее отыскать. Где она останавливается обычно: в гостинице? Он никогда не спрашивал. Может быть, позвонить туда? Неудобно. И что он ей скажет? Отчитается, что ли: вот мол, исправили. Он пошел в редакцию.
Но дома, вечером, он опять вернулся мыслью к Тамаре; ему хотелось поговорить с нею. Она не выходила у него из головы со своей съехавшей набок зимней шапочкой, помпон которой все еще был плохо пришит и болтался на нитке.
В дверь постучала Таисия Алексеевна. Теперь она все чаще отваживалась заходить к нему; и в той торопливости, с которой она проскальзывала в комнату, уже чувствовалась готовность принять на свои плечи чье-нибудь осуждение, хотя они обыкновенно чинно сидели часами друг против друга, разговаривая о вещах, далеких от лирики.
— Вы заняты? — спросила Таисия Алексеевна.
— Занят, — отозвался он. — Извините.
А сам подумал: «Чем же я занят? Мыслями о Тамаре? О кирпичах?»
Желание говорить с нею было так сильно, что он взял лист бумаги и начал описывать все происшедшее. Сначала он прикинул, что случай этот сможет пригодиться как пример для передовой на тему о хозяйственном глазе, но потом увлекся, и получилась особая статья, где он доказывал, как прав был Сбруянов, остановив разгрузку и уплатив за простой: чем он пожертвовал и что сэкономил.
Назавтра он решил верстать это в номер не без мысли, что Тамара тоже прочтет и увидит, что он вовсе не так равнодушен и тяжел на подъем, как это могло показаться. А может, он даже и встретит ее опять где-нибудь на улице.
Нет, он ее не встретил. Письмо, посланное без адреса, так и не было ею прочитано. Но зато его прочел Синекаев. На ближайшем бюро об этом зашла речь.
— Отдаю должное боевой запальчивости Павла Владимировича, — сказал он, — но у него не хозяйский подход к делу. Сбруянов поступил как анархист, да еще расплатился за это из колхозного кармана. А колхозники, сорванные с работ? Попробуем подсчитать.
Синекаев надел очки, к которым прибегал очень редко, и, сразу постарев, стал похож на безбородого рождественского деда. По привычке он писал цифры на листке, подбивая их жирной чертой.
— Нет, не так должен был поступить Сбруянов. Тем более что своей анархией он не исправил этих грузчиков. Нужно было добиться взыскания нерадивым работникам, да и газете сделать упор именно на них, а не на «героическом» поступке товарища Сбруянова.
Синекаев говорил спокойно, дружественно, не предвидя возражений. Но Павел вдруг стал возражать, это случилось первый раз на бюро. Все удивленно посмотрели на него. Синекаев выслушал и потушил спор так мягко, так умело, словно присыпал золой уголек. По существу, он не противоречил Павлу теперь, но никто не заметил, как он свернул на другую дорогу: это была как бы его собственная мысль, только развитая надлежащим образом. Так все это и поняли и остались довольны. Павел тоже.
12
И все же Глеб Сбруянов обиделся на Синекаева. Сам он не был членом бюро, но Гвоздев рассказал ему довольно подробно о том, что произошло. Гвоздев был единственным, кого не ввел в заблуждение в общем невинный маневр Синекаева. Конечно, секретарь мог ошибиться в оценке того или иного происшествия, и нечего было ему покаянно бить себя в грудь из-за мелочи. Это логично. Гвоздев не обвинял его.
Гвоздев вообще никого не обвинял; райкому он оставлял райкомово; он хотел только, чтобы ему не мешали работать. Его первой задачей в колхозе было поднять урожайность. Он не жалел ни своих, ни чужих рук, всю зиму возил и возил удобрения, распределяя их и по методу органо-минеральных смесей и по старинке, налегая на навоз.
Год-два Гвоздев не собирался показывать великих дел по удоям и особенно по откорму свиней. Он не хотел распылять силы.
— Конечно, приятно слушать: в пять, в шесть раз больше! — говорил он. — Что касается нас, то мы пока стремимся выполнить план и рассчитаться с государством.
Но Синекаев думал иначе. Синекаев не мог ждать, пока хозяйственный мужичок Гвоздев обрастет жиром. Он требовал молоко и мясо для страны сегодня. Сегодня, а не завтра.
— Честный, умный, преданный человек, — с досадой говорил он о Гвоздеве. — Только к коммунизму придет на пять лет позже, чем мы все.
Гвоздев, узнавая об этом стороной, возражал, тоже за глаза:
— А это смотря с какого этажа смотреть: райкомовского, обкомовского или повыше. И с какого отрезка времени: месяц, год, три года?
Гвоздева сбить было трудно: он был не из тех эмоциональных людей, на которых действует чужая яркая индивидуальность. Противопоставить ему можно было правоту не только более правую, чем его собственная (потому что он все равно бы не отступился от своего), но бόльшую по масштабам.
Но Глеб Сбруянов не обладал мудростью Гвоздева. Он-то не всегда был уверен в своей правоте и именно поэтому излишне пылко отстаивал то, что он считал сейчас верным. Он уже готов был мчаться в Сердоболь и спорить с секретарем райкома.
Та удаль, то молодечество, с которыми он увез свою попадью, бросившись в судьбу, как в темный бор, были вообще ему присущи. Но лучше, если б он был задирой и на словах: тем бойким сумасбродом, которого видно за версту. Тогда бы ему больше прощалось. Наоборот, Глеб казался даже медлительным из-за своего роста и дородности. («Я же не толстый, — говорил он чуть не плача Еве. — Посмотри». Она охотно ласкала взглядом его Могучий торс: грудь колесом, которая высоко вздымала рубаху, литые чресла и ноги, мощные, как кариатиды.)
Недоставало Глебу и некоторой доли наглости, которая тоже помогает брать города.
Тем неожиданнее для окружающих казались его внезапные бунты, похожие на извержения горы, которую не числили вулканом. Гвоздеву стоило труда отговорить его от поездки в Сердоболь.
Суть заключалась в том, что, как все мягкие натуры, Глеб был слишком обидчив. Желчные субъекты не обижаются, они мстят. Глеба же ранила малейшая несправедливость. Даже не ее последствия, а сама возможность несправедливого суждения.
— Так ведь нехорошо! — говорил он.
Первые шаги Глеба в колхозе приносили ему массу огорчений, опять-таки прежде всего нравственных.
По вечерам он страдальчески морщил лоб и писал стихи, это было для него разрядкой. Ева блестящими глазами следила за ним с кровати, стараясь понять, что может отрывать от нее мужа. К стихам она относилась чуть снисходительно: «Играется». Но ее неверие было оборотной стороной тоски по хорошему. Она еще боялась поверить всему новому вокруг себя, чтоб снова не было больно. Психология ее детства, ее семьи была психологией забитых крестьян панской Польши: никто никому не друг, никто никому не брат. Ее выдали замуж шестнадцати лет, в 1946 году, когда молодая советская власть на Полесье еще не смогла ее защитить, да она и не знала, что за защитой надо обращаться к советской власти. А потом, естественно, райкому комсомола мало было дела до поповой жены. Бросив вызов церкви своей любовью, Ева вовсе не порвала с религией. Здешний поп, хитрый и ледащий мужичонка, который подрабатывал извозом, пока что не протягивал к ней своих щупалец, но уже примеривался. Однажды, отвезя ночью заболевшую учительницу в Сердоболь, он утром явился к Глебу.
— Как же, гражданин председатель, будет? — спросил он совсем по-извозчичьи. — Кто оплатит прогон? Меринок у меня старый, овса ему с колхозной конюшни не начисляется.
Потом, значительно глядя на Еву, сладко проговорил, словно ни к кому не обращаясь, совсем другим тоном:
— Первый дождичек-то был у нас на благовещение, седьмого апреля. Рано. Следующее воскресенье вербное, а там и пасхальное.
Ева никак не отозвалась.
— Пасха ранняя, и дождик ранний, — сердито сказал поп, направляясь к двери.
Глеб думал, что этим все и кончится, но оказалось не так. Однажды, подходя к дому, он услышал за открытым окном бабий напевный говор:
— Выбирай, человек, каким путем тебе идти: добрым или худым. Открыта благодатная дверь. Евангель один, библия одна, а истолковываются разно; отсюда и религии разные и все горе человеков.
— А кем тебе та субботница приходится? — спросила Ева.
Вопрос у нее прозвучал беспомощно, покорно, так что у Глеба сжалось сердце. Он хотел было сразу распахнуть дверь, но приостановился.