Русская печь - Владимир Арсентьевич Ситников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потом, бухая деревянной шайкой, сама наскоро мылась и парилась на полке. В это время я ползал под черемухой и собирал с земли сладкие, уже не вяжущие рот ягоды.
В полумгле мы шли по тропинке к дому. Там под пестрядинным пологом ждал меня сон.
А зимой в деревне наметало сугробы выше окон. Из нашей избы видно бывало только ноги, шагающие по дороге в лаптях да в валенках. Андрюха съезжал с сугроба прямо в ограду и, став в избе у порога, швыркал носом, ждал, когда я соберусь кататься с ним на ледянках. Намерзшись, я еле приволакивал тяжелую от намороженного льда катушку и затихал на горячей печи, отогреваясь. Полежишь на ней ночь, кашель и простуду как рукой снимет. Не зря Ефросинья заботилась теперь о печи. Печь — это и тепло и здоровье. Никакая хворь-простуда не возьмет, если прокалишься на лежанке.
Бабушка баловала меня, кормила сметаной, в сенокос приносила в берестяном бурачке тающую на языке землянику.
А потом отец, уехавший на житье в город, затребовал меня к себе. Для того чтобы я в городе выглядел по-городскому, бабушка заказала единственной в деревне портнихе, той же Андрюхиной сестре Ефросинье, сшить для меня суконный картуз. Пролезая через прясла, я бежал по колючему после косьбы лужку к ее дому.
У Ефросиньи была швейная машина с золотым чудищем. У чудища женское лицо, птичьи крылья, звериные лапы и коровий хвост. Чудище это вызывало у меня страх и любопытство. Где этакие живут? Ефросинья не знала, а Андрюха сказал, что теперь таких вовсе нету.
Ефросинье мешал вдевать нитку в иглу скуластый черноглазый Игнат. Ее муж. Колхозный кузнец. Он то щекотал ее, то зажимал пальцем ушко в игле.
— Экой ты озор! Не лезь-ко, не наигрался ишшо, — отмахивалась Ефросинья, освещая лицо своей необыкновенной улыбкой.
Игнат был веселый, он обещал мне и Андрюхе сковать по велосипеду, но у него не было железа. А в воображении мы уже носились на этих велосипедах по тропинкам.
— Картуз-от сшила? — насмотревшись на чудища и на Игнатовы проделки, напоминал я о себе Ефросинье.
— A-а, это опять ты, Пашенька? Да нет, милой, нет. Почто-то челнок нитки рвет. — И уже вполусерьез взъедалась на Игната: — Вишь, парню в город к отцу ехать надо, а ты…
— Ништо, поспеет, — беззаботно говорил кузнец. — Я ему ероплан скую. Он в одночасье домчит.
От этого обещания у меня замирал дух, и я бежал к своему дому, не чувствуя колючей стерни.
— Дядюшка Игнат ероплан хочет мне сковать, — говорил я бабушке.
— Дак он, железной-от, не полетит, — сомневалась бабушка, — железо-то ведь тяжелое.
— Полетит! Они все железные, — не сомневался я. — Железные и летают.
Наконец новый картуз был готов. Он оказался с кривым козырьком и без тульи, но зато был новый. А это главное.
Проснулся я утром на полатях и выглянул из-за бруса. Внизу на столе румянятся шаньги, стоит деревянное блюдо с пирогами. В глиняной миске сметана с пенками и золотыми звездочками масла. Бабушка умыла меня и посадила за стол: ешь, ешь, жданой! То и дело подбегая от печи к столу, гладила меня по голове и вздыхала:
— В городе уж тебя сметанкой не побалуют.
Потом, натянув на мои соломенные патлы «городской» картуз, усадила меня бабушка на телегу с высокими грядками, и поехал я в манящий и пугающий город.
В моих глазах расплылись полевые ворота, бабушка, утирающая глаза вышитым в крестик передником, Андрюха в шляпе с продавленным дном, которую я подарил ему на память.
В чужом, немилом городе мне снился один и тот же сон: я бегаю по деревенской улице, безлюдной и жуткой в пепельно-сером неживом свете луны, и зову бабушку. Ее нигде нет.
Мы с ней сильно тосковали друг о друге. А потом, когда бабушка с дедушкой переехали в город, я все равно не мог забыть свою деревню и почти каждое лето ездил туда с отцом в гости. И вот теперь мы втроем поедем в свое Коробово.
3
Андрюха мне сказал, что мастер Горшков отпустил его на четыре дня, а когда, став на колени около чемодана, стал разбираться в своем имуществе, показалось мне, что вовсе не думает мой друг возвращаться в город. Бабушке моей подарил висячий замок с чемодана, выточенный еще в ФЗУ из цельного куска металла, свои рубахи запихал в мешок и сказал, что их отдаст племянникам, Ефросиньиным ребятишкам. Оказывается, пришла Андрюхина пора отправляться на войну, получил он накануне повестку из военкомата. Поэтому, видно, так легко и согласился мастер отпустить его в деревню. Отсрочки кончились. Наступил крайний момент: Андрюха считал, что ему надо обязательно съездить и попрощаться со своей сестрой, помочь сбить ей печь. И мы так считали, и даже сердитый мастер Горшков Считал так.
Собирались мы бодро. Дедушка тоже суетился и по-нашему бесшабашно отвечал на бабушкины вздохи:
— Ничего, как-нибудь добредем. Может, и подвезут.
Мне было радостно оттого, что я еду в деревню, оттого, что маме с бабушкой станет легче: пока мы ездим, хлеб по нашим карточкам будут получать они. А для меня вообще наступит благодать: раздолье и столько интересных занятий.
Мне вспомнилось, как со своим сверстником, смуглым, скуластым, как кочевник, Ванюрой Коробовым, в последнее предвоенное лето гонял в ночное лошадей. Тогда я так наездился на толстобрюхих резвых «вятках», что сбил себе крестец и с неделю не мог садиться. Ванюра же был настоящий наездник. Когда он мчал галопом по проулку, синяя рубаха вздувалась тугим пузырем, а он все еще шпорил лошадь закостенелыми пятками и по-чертенячьи визжал от восторга. Быстрая езда и у меня всегда вызывала желание визжать.
Бригадир, кривой смирный парень по имени Сан, утром ни свет ни заря в одних исподниках трусил к березе, на которой болтался обожженный ржавчиной гулкий лемех.
Стояла густая, неподвижная, как вода в омуте, тишина. Из труб поднимались тихие дымы. Хозяйки пекли хлеб. Сану, наверное, нравилось, что стоит ему ударить в железо, и деревня оживет, заспешат люди, старухи станут выгонять буренок из оград.
Он медлил, прислушиваясь к чему-то, потом брал шкворень и деловито ударял в лемех. Благостную тишину будил долго не затухающий звон. Сан стоял, прислушиваясь к тончавшему, уходящему вдаль звуку последнего удара, думал, хватит этого или еще ударить. Потом замечал, что он в исподниках, что роса жжет босые ноги, и, забрав на животе в горсть рубаху и подштанники, бежал к дому.
Деревня проснулась: загудела бадья о размокший