Стремительное шоссе - Сергей Сергеев-Ценский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, есть отчасти, — ответил Юрковский.
Уселись и ринулись, и оказалось, что лесу хватило только километра на два, а там пошел старый яблоневый сад со стволами, щедро обмазанными глиною, на которой ярко золотели соломенные ловчие кольца; и, наконец, вырвались в открытую, широкую полевую долину, подпертую у самого горизонта увалами.
И вот по сторонам шоссе замелькали хаты под черепицей, с неизменными веселыми подсолнечниками около и кукурузой… Тыквы разлеглись на огородах. Телята запестрели где-то возле очень мелкой водицы. Деятельно поддевали сырую землю в канавах молодыми пятачками курбатенькие весенние поросята. Пшеничные поля кругом со дня на день ожидали уборки…
День в том большом городе, куда ехали семеро, был базарный, и часто двигались навстречу подводы, с несколько растеплевшим от вина народом, а когда проехали артиллерийский лагерь, стали попадаться военные пролетки, запряженные сильными, красивыми конями.
День был просторный, звонкий. День был по-летнему высоко взлетевший. День был в то же время и заботливо озаренный, стремившийся подытожить долгие труды на этой изборожденной земле.
И кругом было тихо, только здесь, на бортах двужильного фиата, который по равнинному, насквозь видному прямому шоссе развил высшую скорость, на какую был способен, рождался ветер, заставлявший Галину Игнатьевну несколько раз ловить и прикалывать свою порхающую зеленую шелковую кисейку.
Шофер Юрковский, стиснув зубы, крепко держал рулевое колесо машины и зорко глядел через толстое вытертое стекло.
IVИз дому не то чтобы выгнали насильно Акима Середу, но все-таки и сыном и невесткой приказано было ему строго, чтобы пошел он в больницу и взял там каких-нибудь порошков или капель от кашля, который особенно жесток был по ночам и никому не давал спать.
Аким был уже очень стар и глух на оба уха. Долго пришлось кричать ему, чего именно от него хотят. Но и когда понял он, наконец, что нужно ему идти за порошками, он долго сидел и кивал головою, как мудрый, глядя на неразумных.
У простых, близких земле людей есть какая-то тайная связь с землею, и, когда сначала исподволь, а потом все настойчивей, все решительней начинает их звать в себя земля, они это чуют. Тогда о них говорят близкие, что они заскучали.
Аким не слышал, правда, но зрения отнюдь не потерял, однако он не хотел уже ни слышать, ни видеть. Протянулась уже какая-то пелена между ним и жизнью, и тело его не то чтобы все время клонило в сон, но подыматься и двигаться куда-нибудь оно уже не хотело. Просто, весь еле теплящийся в нем остаток жизни обращен уже был в совершенно спокойное и даже терпеливое ожидание конца.
Если бы случилось это в прежнее время, Аким попросил бы к себе попа, — зачем именно, он не знал, но так полагалось перед смертью; теперь же, он знал, попа уже не было в их деревне, и даже с церкви снята уж была колокольня, получился длинный, одноэтажный, каменный, желтый, с белыми разводами дом, с железными решетками в окнах и с черной надписью от руки по белому фронтону: «Изба-читальня».
Сидя на лавке и кивая головой, бормотнул Аким:
— От меня уж… и клещук отполз.
Сын Прокофий его не понял:
— А? Клещук? Какого-сь клещука понимав… э-эх!
Прокофию тоже уж было за пятьдесят, но был он еще крепок, чернобород, полон земляных забот. Услышал о клещуке, махнул рукою и отошел. Но дело было в том, что действительно сидел клещ у Акима в сгибе колена уже несколько дней, и сначала было больно, потом Аким перестал его чувствовать, знал только, что он сидит и сосет его… Иногда он его ощупывал пальцем: над ним уже вздулся тугой волдырь, вытащить его было бы трудно… И вот этим утром он ясно видел, как от него, проворно спустившись по ноге на пол, бежал коричневый клещ. Он нисколько не сомневался, что это тот самый: почувствовал, что кровь человека холодеет, и бежал от него в испуге. Аким видел как-то давно уж, так же точно бежали клещуки от смертельно раненной большим камнем собаки, — от его рыженькой собачонки, с белым пятном под шеей. Она еще спрашивала его, своего хозяина, умными глазами: что такое с нею случилось, еще лакала воду, которую он ей поднес на блюдечке, а уж клещуки от нее бежали… И часа через три она издохла.
Только он один знал, что лег он уже окончательно, чтобы не вставать больше, ни сын, ни сноха в это не верили. Но, пожалуй, если бы не кашель, он все-таки долежал бы на своей лавке до конца, никому не мешая. Кашель его особенно изводил сноху, — бабу и без того надорванную частыми родами и работой.
Когда Аким натянул на чужие будто ноги истоптанные чувяки, поднялся и, деревянно передвигаясь, не в такт шагам ставя палку, пошел со двора, Прокофий прокричал ему в ухо:
— Вы идить себе помалу, вы разойдетесь… А тильки порошки, як дадут, чуете… Порошки, кажу, вы их до-обре заховайте у в штани… чуете…
— Эге, — ответил Аким, подумал и добавил спокойно: — Чи донесуть ноги, чи ни?
— А чого ж не донесуть… До-не-суть, цего не бойтеся.
И деревянно пошел Аким, волоча палку. Никто не вышел его проводить, и странно было бы его провожать: никогда никуда его не провожали… — да и некогда было всем в доме.
Прокофий, единоличник, сам жадный на работу, в очень тугом зажиме держал свою семью. Выходя за ворота, Аким видел, как он, надсаживаясь, перетаскивал с одного места на другое бревно двенадцатиаршинку. Бревно это лежало на дворе уже давно. Лет семнадцать назад Аким сам купил четыре таких бревна, и три тогда же пошли то на новые столбы для ворот, то на прогоны для сарая, а это осталось и теперь загромождало двор. Его нужно было оттащить к сторонке, и вот за комель взялся сам Прокофий, а за тонкий отруб сноха Дарья и внучка Лушка.
— Смотри, не бро-ось! — кричал Прокофий так громко, что даже Аким расслышал, и, глядя на кумачное от натуги лицо сына, думал он безразлично: «Мабуть, килу наживе…»
Освободить же от бревна двор нужно было, чтобы устроить на дворе ток и обмолотить в три цепа пшеницу. Прежде молотили пшеницу катком, но на узком дворе лошадь гонять было негде: кроме того, цепами, притом в углу, это было скромнее. Соображая уже туго, но правильно, Аким понимал сына, он и сам бы так сделал: когда молотят цепами, не видно чужому глазу, сколько обмолотили — пять снопов или пятьдесят.
Выведенные из неподвижности ноги Акима двигались, хотя и недоуменно и очень медленно, палкой же он опирался так, как упираются веслом в мелкой воде. Голова его уже казалась очень тяжелой для тощей, высохшей шеи и не держалась прямо, а все валилась вперед, и глядеть перед собою он мог, только с усилием приподнимая щетинистые брови.
Деревня не имела улицы, — улицей ей служило шоссе. Деревня была разбросана вдоль шоссе, выставляясь в его сторону палисадничками из густого вишенника и сливняка. Топили здесь кизяком, и повсюду на дворах сушились кизячные кирпичи.
Все были заняты в этот день — кто у себя дома, кто в колхозе… Медленно двигался по улице-шоссе старик Аким, которому ни до кого кругом и до которого никому кругом не было никакого дела. Солнце грело со всей своей щедростью на тепло в июле, здесь, в Крымской степи, но Акиму казалось холодно, он прижимал к бокам локти, чтобы было теплее.
Правда, двор Акима был из последних и ближе многих других к больнице, стоявшей на отшибе, на выезде из деревни, но идти к ней деревянными, несгибающимися ногами казалось Акиму непонятно длинно. В последнее время он ходил в больницу несколько раз, и с каждым разом она будто бы отодвигалась.
Больница эта, — небольшой, аккуратно сложенный дом из дикого камня, — была, собственно, амбулаторией и принимала в ней лекпомка и акушерка Анна Ивановна, очень полная и голосистая женщина средних лет.
Сидя у себя за каким-то отчетом, она поглядела на остановившегося в дверях Акима с недоумением… Она крикнула, зная его глухоту:
— Неужто ты еще живой?
— Чего? — тихо спросил Аким, вытянув вперед шею.
— Живой еще? — прокричала она сильнее, все с тем же недоумением и не находя других слов для вопроса.
Он расслышал, но не обиделся.
— Живой ще, эге… — бормотнул он и закашлялся, держась за грудь и согнувшись, а когда кое-как откашлялся, сказал внятно: — Порошкив мини дайте… або капель…
Прием больных Анна Ивановна кончила уж. Старуха в низко надвинутом на глаза платке мыла пол. Анна Ивановна поглядела пристальней на Акима, увидела предсмертную скуку в его мутных глазах и покивала головою:
— При-та-щил-ся… А зачем притащился, спроси его.
На голове Анны Ивановны был белый чепец с надорванными кружевцами. Когда она кивала головой, кружевца эти вспархивали. Аким сонно воспринимал что-то белое на ее голове и как это белое двигалось. Того, что говорила о нем акушерка, он не слышал и спокойно жевал губами.
Анна Ивановна сказала поломойке:
— Вот и поговори с ним… И глухой, и из ума выжил, и еле дышит, а тоже ему порошков каких-то давай… «або капель»…