Вот кончится война... - Анатолий Генатулин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь впереди нас никого не было, то есть впереди нас были только фрицы. Значит, мы вступаем в бой, точнее, мы уже вступили в бой.
Я вступал в бой не впервой. В первом бою больше любопытства, чем боязни, или боязнь и любопытство вместе. Тяжело вступать в бой по второму разу после отдыха. Но деваться некуда, надо воевать, ты мужчина, солдат, ты принял присягу, и ты обязан выполнять свой долг. Чувствуешь, понимаешь, что назад хода нет, ты должен войти в бой и идти только вперед, убив или прогнав врага, это в лучшем случае, если тебе повезет, если не подкосит пуля во время атаки. Хорошо если только ранит и ранит легко, уйдешь или унесут в тыл, в санбат, в госпиталь. Но ведь через какое-то время снова в бой. А ценой тяжелого ранения и увечья освободиться от войны не желает ни один солдат. Освобождают солдата от войны только смерть или победа, если доживешь до победы. Все это было бы похоже на безысходность, на обреченность, но сердце солдата не принимает безысходности, отбрасывает смерть, солдат, хороший солдат, смекалистый солдат, действует и надеется перехитрить смерть, проскочить через нее и выйти из боя живым.
Шагая лесом рядом с Баулиным, я испытывал и лихорадящую тревогу и что-то похожее то ли на радость, то ли на наивную мальчишескую гордость оттого, что я, вооруженный настоящим карабином, иду в бой (я думал о Полине и видел себя ее глазами), оттого, что я в Германии, что конец войны уже не за горами. Радостно воспринимались и запахи талого снега, зимнего леса, махорочного дымка – и все это вместе с тревогой ощущалось остро, до опьянения, как будто на краю какой-то грани, что ли, за которой уже нет всего этого. Правда, я не сознавал, не осмысливал все эти чувства, переживания, я просто жил в них, жил перед боем, может, и перед смертью.
Мы перемахнули какую-то изгородь из проволоки, не из колючей, наверное, отгораживающую лес или поле от скота, и вышли к оврагу, спустились в овраг, наш первый взвод взял влево, поднялись на противоположный склон оврага, заросший молодыми березками, и остановились, не выходя на опушку. Перед нами лежали открытые увалистые поля, видно, пашни, теперь под снегом. Слева горел хутор, черный дым упирался в низкое небо. За ближним увалом с пологими склонами высился правее хутора увал повыше, на склоне его там и тут взметывались взрывы, рвались, наверное, снаряды той пушки с коротким стволом. Немцев, их окопов еще не разглядели. Взводный своим обычным твердо-спокойным синим взглядом, слегка щурясь от белизны снега, смотрел на поле и что-то соображал. Видно, не решался шагнуть сразу на открытое поле, боялся напороться на огонь противника, боялся ошибки и напрасных потерь. Ведь до нас здесь побывали пехотинцы, снег в овраге был утоптан; наверное, пехотинцы из оврага поднимались в атаку, но не смогли продвинуться. Но мы продвинемся, должны продвинуться и прогнать немцев из их окопов. У кавалеристов, как и у моряков, был свой гонор, дескать мы, кавалеристы, «головорезы Осликовского», отчаянные парни, когда поднимаемся в атаку, немец драпает от одного нашего вида.
– Гайнуллин, – негромко позвал меня старший лейтенант Ковригин, и я, гадая, для чего взводный меня зовет, подошел к нему, – продвинься вон туда, – он показал рукой на поле, на окатистый склон ближнего увала. – Только быстро, бегом!
Я понял: это испытание. Ты пришел из штадива, дисциплинка у тебя хромает, посмотрим, что ты за солдат, на что ты способен, за какие такие подвиги дали тебе орден Славы? Ну, если убьет тебя, ты ведь новенький, ты еще не наш, не Музафаров же ты. Думал ли так взводный, не знаю, может, и не думал, а думал за него я сам, но испытывать меня в бою, наверное, хотел.
– Есть продвинуться!
– Сумку оставь здесь.
Сумку с дисками я передал Баулину, вышел из березок и, мгновенно смекнув, что фриц, завидев меня, не сразу выстрелит или выпустит очередь из пулемета, а какое-то время будет ловить на мушку, поэтому первые десять шагов пробегу по прямой, потом прыгну вправо, затем сигану влево и, пробежав эти сто метров зигзагами, упаду вон там, где топорщится сухой бурьян из-под снега, где низина плавно переходит в пологий скат увала, прикинув все это мгновенно, я выбежал на открытое место, словно на край пропасти, и побежал, как бегут, наверное, сквозь бушующее пламя, бежал зигзагами и, добежав до бурьяна, рухнул наземь и отполз в сторону. И тут же по тому месту, где я только что лежал, стегнула пулеметная очередь, взметнулся, завихрился снег, смешанный с ошметками бурой земли. Опоздал фриц, а я лежал живехонек. Чувство опасности, чувство того, что ты рядом со смертью, на тонкой черте, отделяющей твою жизнь от смерти, чувство это было похоже на отчаянную веселость, хотя веселиться бы неотчего; наверное, душа моя защищалась этим странным чувством от безумия страха. Я оглянулся. Едва заметный за березками взводный стоял на том же месте, ребят не было видно – они лежали. Прошло несколько минут – никто не перебегал ко мне.
– Гайнуллин, назад! – услышал я, наконец, голос старшего лейтенанта.
Я отполз чуть в сторону, чтобы немец сразу не скосил меня очередью, рывком поднялся и, пригнувшись, пустился назад. Бежать снова зигзагами у меня уже не было терпения, я побежал напрямик, чувствуя ничем не защищенную спину и в то же время почему-то надеясь, что фриц не выстрелит мне в спину, может, не успеет, может, просто поленится охотиться за бегающим туда-сюда русским, словом, я благополучно добежал до березок, вбежал в них и бросился наземь. И как только лег, тут же по тому месту, где лежал взвод, засвистели пули. Мы все лежали, стараясь углубиться в снег, стараясь спрятать головы за тонкими стволами березок, а старший лейтенант Ковригин продолжал стоять, пули отсекали рядом с ним метки, а он стоял и смотрел на поле. Хотелось крикнуть ему, чтобы он лег, но советовать и приказывать старшему по званию – не солдатское это дело. Может, это длилось минуту-другую, пока старший лейтенант принимал решение, что делать дальше, но мне казалось, что прошла вечность.
– Ой-ой-ой! Меня ранило! – вдруг жалко закричал, заплакал, застонал лежащий недалеко от меня молоденький солдатик, имя которого я еще не знал. Лицо у него сразу сделалось серым, неузнаваемым. К нему подполз Голубицкий и сказал:
– Ничего, ничего, браток, терпи.
– Голубицкий, вынеси меня отсюда! – взмолился паренек. – Голубицкий!
– Вынесу, вынесу, – негромко басил Голубицкий. – Только ты не паникуй.
Он привстал, подхватил раненого, закинув его левую руку себе на шею, и потащил к оврагу. Одной ногой солдат пытался переступать, а из другой, безжизненно волокущейся, из дыры в сапоге, капала на снег кровь. Старший лейтенант наконец как будто решил что-то, молча махнул рукой в сторону оврага и неспеша пошел назад. Мы поднялись и спустились за ним в овраг. Немного постояли возле раненого. Голубицкий хотел было разрезать сапог на раненой ноге солдата, но тот захныкал: «Не порть голенище, распори по шву, как же я без сапог буду?!» А сапоги у него были добротные, яловые, видно, как и я, паренек долго припухал в тылу и раздобыл там хорошие сапоги. Голубицкий снял с ноги раненого сапог, перевязал рану, поверх бинта намотал портянки и, рослый, здоровый, взвалив парня на закорки, неся в руке его карабин и разрезанный сапог, потащил в тыл.
Ранение нашего товарища и вид крови возбудил в нас темную злобу на немцев. Когда немец в тебя еще не стреляет, ты ненавидишь его какой-то спокойной или рассудочной, что ли, ненавистью, но как только он начинает бить по тебе, в душе твоей поднимается та самая лихорадка злобы и ненависти, которая в смертоубийственной драке бывает сильнее страха, сильнее разума.
Мы продвинулись по оврагу ближе к второму взводу. Второй, третий и четвертый взводы тоже никак не могли высунуться из оврага. Бил пулемет, только не тот, не со стороны горящего хутора, не тот, который обстрелял меня, а из другого окопа. Мы залегли на краю оврага. Лежа, мы не видели немецких окопов, потому что поле между возвышенностью, где сидели немцы, и краем оврага, где лежали мы, поле это было немного выгнуто, так что мы прятались в мертвом пространстве. Взводный приказал пулеметчикам Васину и Кошелеву выдвинуть станковый пулемет вперед и открыть огонь. Васин и Кошелев (теперь я знал их фамилии) выкатили станкач из оврага, поставили чуть впереди нас, повозились немного, заряжая, выпустили по немцам длинную очередь и, опустив головы, отползли назад.
– Товарищ старший лейтенант, бьет по щитку! – пожаловался Васин, солдат с широким монголистым лицом.
– Продолжай огонь!
Васин подполз к пулемету, привстал и снова дал длинную очередь. Рядом с пулеметом, вскапывая снег и почву, ударили пули, Васин прижался к земле, снова отполз назад.
– Взвод, ползком вперед! – негромко скомандовал Ковригин.
Мы подползли к самому краю мертвого пространства и теперь, приподняв головы, могли видеть немецкие окопы: вот они, совсем рядом, я мог даже разглядеть высунутую из окопа голову в каске. За окопами, чуть поодаль, в два ряда стояли обрубленные деревья, видно, там проходило шоссе. Взводный лежал чуть позади нас.