Общество знания: Переход к инновационному развитию России - Г. Осипов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким образом, свобода, как одна из «исторически своеобразных форм нашего отношения к вещам, к другим людям и к самим себе», обладает большим разнообразием и по-разному воплощается в разное время в разных культурах. Более того, разные воплощения свободы в одном месте и в один и тот же момент могут находиться в противоречии, причем нередко неразрешимом, трагическом.
Дж. Грей пишет о глубокой противоречивости категории свободы: «Свободы, выделяемые традиционной либеральной теорией, невозможно, не прибегая к какой-либо уловке, представить как гармонические, взаимно совместимые, способные сосуществовать друг с другом. Свободы — в том числе негативные свободы, которые, согласно Берлину, играют в либерализме главную роль, — не являются элементами структуры гармонично сосуществующих прав, на практике они часто конкурируют и вступают в конфликт друг с другом. Конечно, можно вслед за Хофельдом или Ролзом считать, что требуемые права или основные свободы не способны в силу логических причин противоречить друг другу: как полагает Ролз, их следует „очертить“ так, чтобы конфликты между ними были исключены, и они составляли гармоничный ряд. Это утверждение попросту переводит в легалистские термины то, что на обычном языке более понятно определяется как конфликт свобод. Такой „перевод“ с одного языка на другой может быть оправдан для современного законодательства США — где конфликты между свободами, временно сглаживаемые политическими средствами, находят иллюзорное легалистское решение — но он невозможен для других правовых систем» [62, с. 146].
В представлении о свободе, которое было почти официально принято в России в 90-е годы, произошел отход от рациональности Просвещения, которая по выражению Фуко, есть «терпеливый труд, оформляющий нетерпение свободы». Нелогичным было и то представление о контексте свободы, из которого исходили идеологи реформы — понятия свободы и демократии считались почти синонимами. Профессор права Б. Пугачев даже опубликовал в «Российской газете» (17.03.1992) статью с замечательным названием: «Демократия равна свободе. Свобода самоценна». Элита обществоведения даже не поинтересовалась, откуда взялась такая странная концепция. Ведь, что ни говори, а демократия, какая бы она ни была, есть власть. А любая власть есть принуждение, то есть ограничение свободы.
Что же касается западной демократии, то она в ходе своего исторического развития как раз и породила государство-Левиафан, которое предсказал Гоббс. А. Тойнби в «Постижении истории» пишет: «В западном мире в конце концов последовало появление тоталитарного типа государства, сочетающего в себе западный гений организации и механизации с дьявольской способностью порабощения душ, которой могли позавидовать тираны всех времен и народов… Возрождение поклонения Левиафану стало религией, и каждый житель Запада внес в этот процесс свою лепту» [166].
Но эта историческая реальность была неинтересна интеллектуалам российской реформы. Они построили себе утопический образ и поверили в него как в сущность. Была совершенно игнорирована и та дискуссия о категории свободы, которая велась во второй половине XX века в западной либеральной мысли (о полном замалчивании философов левых взглядов говорить не приходится).
Иррациональными были инвективы идеологов реформы в адрес консервативной части общества. М. С. Горбачев писал: «Когда ты десятилетия живешь в таком обществе, то возникают определенные стереотипы, привычки, создается своя особая культура (если это можно назвать культурой — может быть, это антикультура), свои правила и даже традиции. общества была боязнь перемен. Для многих стала характерной неприязнь к новым формам жизни, к свободе» [56].
Что же плохого в том, что в «этом обществе» возникают стереотипы, привычки, своя особая культура, свои правила и даже традиции? Все это — необходимые атрибуты любого общества. И разве «боязнь перемен» — какой-то небывалый дефект именно советского общества? Это элементарное условие существования общества, любой сложной системы!
Второй провал рациональности в связи с представлением о демократии вызван тем, что оно было увязано с частной собственностью и рынком. Э. Я. Баталов говорил на круглом столе в «Вопросах философии»: «Не буду заниматься тщетными поисками определения демократии. Скажу только, что суть ее вижу в существовании между гражданами отношений рыночного типа — неважно, идет ли речь о демократии в политике, экономике и культуре… Словом, есть рынок — есть демократия, нет рынка — нет демократии. Третьего не дано, точнее, третье — казарма» [115].
Это крайний случай гипостазирования. Как будто сознанием наших интеллектуалов овладели идолы, образы ложных сущностей. Убеждение, будто частная собственность «создает» права и свободы человека, противоречит давно установленным выводам социологии. Тезис о связи капитализма с демократией отвергнут даже либеральными мыслителями. Вот что писал М. Вебер в 1906 г.: «Было бы в высшей степени смешным приписывать сегодняшнему высокоразвитому капитализму, как он импортируется теперь в Россию и существует в Америке, — этой неизбежности нашего хозяйственного развития — избирательное сродство с „демократией“ или вовсе со „свободой“ (в каком бы то ни было смысле слова)» [Цит. по: 103]. В высшей степени смешным!
Говорить о причинно-следственной связи между рынком, демократией и правами человека стало невозможно после того, как мир пережил опыт фашизма. Ведь фашизм — порождение именно либерального рыночного общества, в ином обществе он и появиться не мог. Об этом писали многие философы (в частности, Г. Маркузе). Утверждение, будто частная собственность и рынок порождают демократию, не имеет ни исторических, ни логических оснований, оно противоречит знанию.
С понятием демократии тесно связано и понятие права. То, как трактовалось это понятие в гуманитарной элите РФ, несовместимо с логикой и общеизвестной реальностью. Философы реформ утверждали «самозаконность человеческого поведения»! Отрицалась сама возможность общества и государства ограничивать поведение индивида общими правовыми нормами. На том круглом столе 1990 г. в «Вопросах философии» Э. Ю. Соловьев утверждал: «О наличии в обществе права можно говорить лишь в том случае, если член этого общества признан государством в качестве разумного существа, способного самостоятельно решать, что для него хорошо… Цели людей не подлежат властно-законодательному определению» [115].
Надо вдуматься в картину того «правового» общества, которое последовало бы этим императивам! Значит Чикатило имел право «самостоятельно решать, что для него хорошо». Более того, он имел право превратить свои решения в цели, а затем реализовать эти цели в виде деятельности — ведь его поведение обладает самозаконностью. Ни общество, ни государство в это его целеполагание и поведение не должны вмешиваться. Это рационально?
Поразительно и то, что в этот самый момент в среде гуманитариев делались реверансы в сторону российских православных философов — у всех на слуху были имена Вл. Соловьева, Бердяева, Франка, издавались их труды. Казалось бы, невозможно было говорить о свободе и праве, не соотнося свою позицию с этими трудами. Но ведь Вл. Соловьев в своем главном труде утверждал совершенно противоположное тому, что говорилось на этом «круглом столе». Он писал в «Оправдании добра»: «Из того, что личность, согласно нравственному началу, имеет безусловные и неотъемлемые права, никак не следует, чтобы всякий акт ее воли был выражением такого неприкосновенного права. Подобное допущение помимо отсутствия для него разумных оснований практически само себя уничтожает, ибо воля, нарушающая всякое право, оказалась бы тоже неприкосновенною, и, следовательно, никакого неприкосновенного права не осталось бы. A если позволительно и даже должно мешать человеку злоупотреблять своими руками (например, для убийства), то так же позволительно и помешать ему злоупотреблять своим имуществом в ущерб общему благу или общественной правде» [159].
Крайним случаем гипостазирования было в конце перестройки придание расплывчатому понятию гласность статуса высшего приоритета в нашей жизни. Иногда требование гласности было тоталитарным — никаких ограничений! Это требование находилось в полном соответствии с антиутопией Оруэлла. Делались заявления тоталитарные, лишенные меры. Вот высказывание А. Н. Яковлева: «Иногда и у нас говорят о том, что невредно, дескать, было бы установить какие-то пределы гласности. Ясно, что когда заводят речь о таких пределах, значит, гласность кому-то мешает» [210].
Почему же это надо принимать за довод в пользу беспредельной гласности? Разве всегда следует делать именно то, что людям мешает? Культура и была введением ограничений на гласность — уже требованием носить фиговый листок, а потом набедренную повязку. Но помимо здравого смысла надо прислушаться и к философии. Начиная с Руссо и кончая Фуко, философы специально развивали тему полной гласности (transparency) как одного из оснований тоталитаризма (см.: Осипов Г. В., Кара-Мурза С. Г. Общество знания: История модернизации на Западе и в СССР,13 разд. I, гл. 10).