Маленький фруктовый садик - Фридрих Горенштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Товарищ майор, вы меня не поняли... Я ведь не отрицаю величие страданий России... Люблю Отчизну... А клизму? Это, кажется, у Маяковского.
-Иронизируешь?!
Р-р-раз! - пролетело мимо. Сердце тревожно стучит, вот-вот кулаком в зубы попадет. Опять боль, опять бессонные ночи...
- Товарищ майор, у меня мама - член партии с двадцать восьмого года.
- Видишь... А ты в Израиль бежишь...
Р-р-раз! - просыпаюсь. Стучит сердце, но вокруг тишина, покой. Три часа ночи, а зубы не болят. "Хорошо",- думаю я и, сладко потягиваясь, опять засыпаю. Майор тут как тут.
- Товарищ майор, я хотел бы сказать...
- Молчать!
- Товарищ майор, я хотел бы спросить...
- Молчать!
- Товарищ...
- Молчать!
- ..Пу... Пу-у-у-у-у... Пс-с-с...
- Молчать!
- Так тоже нельзя?
Со смехом просыпаюсь. Наверно, разговаривал, смеялся и совершал прочие действия во сне. За окном еще рассвет, а я выспался хорошо впервые за долгое время. Молодец, Савелий Михайлович, зубной врач-брюнет... Тем более заплатил я ему не слишком много. Вернее, заплатил прилично, но думал, что придется еще больше. И дядя Иона молодец - порекомендовал. Надо позвонить, поблагодарить, но, наверно, его телефон уже прослушивают. Лучше зайти как-нибудь вечерком. Не может же быть за его домом слежка. За каждым следить - топтунов не хватит.
В институте сразу попадаю "с корабля на бал". Собрание с участием представителей антисионистского комитета. В президиуме Корней Тарасович Торба, секретарь партбюро института техник-чертежник Лепчук и трое неизвестных. По крайней мере двое из них семиты - мужчина и женщина. Я запаздываю, прихожу во время выступления женщины, сажусь в последний ряд. Замечаю Рафу в первом ряду, как полагается подсудимому. Саша Бирнбаум сидит в стороне, где-то посередине. Распался наш фруктовый садик... Женщина-антисионистка чем-то похожа на мою бабушку Этл. Отчасти и на маму, но больше на бабушку Этл, особенно когда бабушка нервничала, ругалась с соседями или с торговками на рынке. Седые волосы заплетены в полурастрепанные косы, глаза вспухшие, красные, губы с синевой. Но бабушка Этл была простая белошвейка, а эта женщина - израильская коммунистка, которая по неясным причинам сейчас живет в Москве.
- Там в Израиле, - нервничает она, - простой народ живет в шалашах, а буржуазия живет так же, как жила в России буржуазия до революции...
У антисионистки характерный жест, она грозит пальцем этой "буржуазии" не перед лицом, а возле уха. Очень похоже на мою маму. Бедная моя мамочка, сколько ей пришлось из-за меня поволноваться. В шестнадцать лет меня за какую-то шалость задержали в Городском парке.
- Как твоя фамилия, га? - спросил меня дядя Петя-бармалей, большой, пузатый, сердитый городской милиционер.
- Пу И,- ответил я.
- Га?
- Пу И... Я китайский еврей.
Так и записали, а потом был скандал. Меня опять, во второй раз исключили из комсомола. Каково было моей бедной маме, ведь она член совета ветеранов, член комиссии горкома по работе с подрастающим поколением. Но как она разозлилась тогда, разнервничалась, грозила мне пальцем у уха своего, а в конце нервы у нее не выдержали, она разрыдалась, и пришлось вызывать "скорую помощь".
Мне кажется, женщина-антисионистка уже близка к подобному состоянию.
- Там в Израиле, - нервно, со слезами в голосе кричит она, - там есть газета... Там газета... - Пауза. - ...во - "Маарив"... Так она в каждом номере пишет, буквально в каждом номере пишет, что в Советском Союзе существует антисемитизм... В стране победившего социализма.
- Успокойтесь, Рахиль Давыдовна, - негромко говорит ей третий неизвестный, с зачесанными назад конопляными волосами и с широким коротким носом...
- Нет, вы послушайте - "Маарив"....
После нервной, почти доведшей себя до истерики женщины-антисионистки выступал антисионист-мужчина. Тоже седой, но волосы благородно отброшены назад, в то время как лицо вытянуто вперед: нос, губы, подбородок - все вперед. Говорил он спокойней, уверенней, но скучней, с цитатами: Маркс сказал... Ленин сказал... Шолом-Алейхем сказал... Потом начал рассказывать, как в детстве пришлось ему пережить петлюровские погромы. Совсем все заскучали, даже в президиуме Корней Тарасович Торба то ли зевнул, то ли рыгнул, деликатно прикрыв рот ладонью. Но тут, воспользовавшись скукой, Рафа Киршенбаум начал подавать реплики в порядке дискуссии. Рафа, скажу я вам, ядовитый, оскорбить умеет. Как его ни осаживали, а он по-волейбольному все подает и подает реплики резаной подачей. В конце концов довел мужчину-антисиониста до состояния женщины-антисионистки.
- Правильно Ленин говорил о классовом расслоении всякого народа, в том числе и еврейского! - воскликнул антисионист нервно. - Действительно, что общего между вами, махровым сионистом Киршенбаумом, и мной, советским человеком Ваншельбоймом?!
После институтского собрания решил к Рафе не подходить, а позвонить вечером. Вечером, однако, не дозвонился, все время было занято, а потом я быстро уснул, сказалась накопившаяся усталость, сказались бессонные воспаленные ночи. Я теперь отсыпаюсь и наслаждаюсь жизнью без зубной боли. Пять дней без зубной боли, десять дней без зубной боли... Надо бы зайти, поблагодарить дядю Иону. Страшно, все не решаюсь, все вспоминаю приветливое лицо майора... Но все-таки преодолеваю себя... Выбираю вечер потемней, пробираюсь по арбатским переулкам с оглядкой, осторожно стучу в окошко у знакомой, освещенной луной надписи: "Копытов - гад". Мне повезло, дядя Иона один, в своем бухарском халате, среди своих упакованных вещей. Кажется, упаковано все, кроме рояля, стола, нескольких стульев и пустых книжных полок. Сидит мрачный, длинные седеющие волосы уныло провисают.
- Рафа получил пятнадцать суток, - говорит он, - находится в общей камере с уголовниками и пьяницами.
- Когда? Я не знал. Я не смог к нему дозвониться.
- Разве здесь можно жить? - возбуждается дядя Иона. - Эта страна не имеет личной жизни, не получает удовольствия от своего существования и пытается отравить это удовольствие всем, кому только может... Уезжать надо, уезжать. Смываться.
Он садится за рояль и, несколько повеселев, поет мне свою новую частушку:
В КГБ переполох,
В КГБ смятение:
Парикмахер Сеня Блох
Подал заявление.
Раз, два, три, четыре,
Вот так анекдот,
Разрешение на выезд
Получил Федот.
Мы покинули Москву рано поутрy,
До свиданья, КГБ, здравствуй, ЦРУ.
- Вот такая история... Сироты мы, сироты без матери. Пора бежать наконец из этого сиротского дома.
Расстроенный, ухожу, забыв поблагодарить за помощь в излечении зубов. Следующий день, воскресенье, провожу один. К отсутствию зубной боли я уже привык, и это больше для меня не праздник.
Осенний дождь позднего сентября. Редкое природное явление - дождь, солнце и радуга. Мокрые стволы осенних деревьев блестят на солнце, желто-зеленая листва и древесная кора также блестят и искрятся. Осенняя радуга - красно-желто-зеле
ная - источает холод. Вот белые тучи наползли и как бы сломали радугу, лишь в двух местах, слева и справа, обломки ее опускаются к земле за крыши. Вот и обломки радуги исчезли, однако солнце продолжает светить и играть на мокрых листьях и древесных стволах. Второй день подряд поднимается из-за домов и, пронзая осенние тучи, падает за башенные краны бетонного завода в гущу леса радуга. К вечеру вдруг потеплело. Выхожу на балкон. Темно. Слышно с балкона, как во тьме, за деревьями, проходит компания и под гармошку слаженным хором, с запевалой поет: "Спутник по небу летит, а на нем Бронштейн сидит. Евреи, евреи, кругом одни евреи".
Слева, за железнодорожными путями, мелькают огни и слышны шумы бетонного завода, в полуночном небе мелькают огни самолета, а в нем, наверно, сидит какой-нибудь Бронштейн. Ясный, привычный, обжитой мир. Все решено - я не еду. Поступок мой правилен и логичен, но заснуть я почему-то не могу, точно меня опять мучает зубная боль. Я даже начинаю скучать по зубной боли, в зубной боли есть и нечто положительное, она отвлекает, она мешает думать о другом. Хожу из угла в угол и тоскую по зубной боли. Я, Апфельбаум, всегда был мнительней, трусливей, эмоциональней и лиричней Рафы Киршенбаума, но кто из нас умней, об этом хотелось бы спросить будущее. Выхожу опять на балкон, смотрю на звезды, и вдруг дрожь пробегает по телу, совсем по-детски становится страшно, что-то мерещится, хоть будущее в своей обычной ехидной манере молчит, лишь холодно мерцает со своей звездной высоты, лишь туманно намекает на нечто, само собой разумеющееся. Торопливо ухожу с балкона и все хожу, хожу, сердце стучит, не могу успокоиться. Пошел даже в переднюю и проверил, хорошо ли заперта дверь, точно дверь может спасти от того, что мне померещилось среди звезд. Выпиваю рюмку коньяка, закусываю клюквенным вареньем. Может, "законные сыны отечества" нас просто ревнуют? "Что вы понимаете? Что вы понимаете в нашем пейзаже? В нашем солнце и нашей луне? В нашем языке? В нашей деревне? В нашем классическом наследии..." И глаза, глаза, сторожевые глаза ревнивца, скучного законного супруга. Печальным демоном, печальным чертом, с волнением и страстью незаконного любовника хожу из угла в угол, хожу и думаю, думаю и хожу. Листаю Чехова, чтоб за чтением успокоиться. Чехов меня часто успокаивает, особенно маленькие ранние рассказы. Листаю, не могу сосредоточиться. Листаю до конца, потом опять сначала, пока не попадается рассказ "На чужбине". Разговор русского барина с французским гувернером. "Ах, чудак! Если я французов ругаю, так вам-то с какой стати обижаться? Мало ли кого мы ругаем, так всем и обижаться? Чудак, право! Берите пример вот с Лазаря Исакича, арендатора... Я его и так, и этак, и жидом, и пархом, и свинячье ухо из полы делаю, и за пейсы хватаю... не обижается же!