Меньшой потешный - Василий Авенариус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Тоже служба называется! — ворчал один из наличных часовых, расположившихся под пушкой, поводя продрогшими плечами. — Глянь-ка вверх на небо: эвоно как вызвездило! К морозу, значит. Изволь тут мерзнуть, как пес дворовый, ночь напролет!
— А уйти тоже не моги, — отозвался другой, — этот немчурай огнестрельный мастер шутить не любит: бока таки нагреет.
— Тем, стало, теплее будет! — сердито усмехнулся первый. — Эхма! Кабы кто хошь шкальчик поднес.
— Как же, дожидайся!
В это время вблизи беседующих, под самым валом раздался осторожный свист. Неутомимый часовой на вале не замедлил окликнуть свистуна:
— Кто идет?
— Отвечал отроческий альт, да так тихо, что двум отдыхающим караульным нельзя было расслышать.
— Что там такое? — заинтересовался один из них. — Пойти разве посмотреть?
— Ступай, коли не лень, — был ответ.
Но минуты две спустя его самого вполголоса позвал товарищ.
— Эй, Сидорка! Поди-ка сюда, да чур не шуми. Сидорка не мог теперь не последовать зову.
— Что, небось, говорил я тебе сейчас про шкальчик, ан шкальчик уже тут как тут, по щучьему веленью, по моему прошению.
Оказалось, что пожаловал к ним царский денщик Данилыч. Как стало холодать к ночи, велел ему-де государь Петр Алексеевич выкатить для его потешных два бочонка пенника. И запало в умную головушку мальцу, что они, часовые, тут такие же потешные благоверного царя своего, а мороз их тоже по коже подирает, зуб на зуб у них тоже, поди, не попадает.
— И один бочоночек нам сюда спроворил? — подхватил Сидорка.
— Не полный, прости, а все же на вашу братию, часовых, я чай, хватит, — отвечал Меншиков. — Дай, думаю, свезу: хошь ноне словно бы и вороги нам, а те же христиане православные. Ведь вас сколько тут будет?
— А пять человек, да двоих что-то не видать, не слыхать.
— Вам же, братцы, лучше. Только, чур, Бога ради, ни гу-гу, не выдавать меня, паче же всего государю: добросерден он, да горяч и своеволия не потерпит.
Посовещались еще меж собой караульные, но кончили тем, что «всякое даяние благо». Полчаса спустя около опорожненного бочонка лежали на валу три мертвецки пьяных тела. Еще четверть часа погодя скрипнули крепостные ворота, грянуло стоголосое «Ура! Ура!» — и фортеция Пресбург была во власти осаждающих. Помощник коменданта Симон Зоммер, прилегший у себя в домике на лавку в полном вооружении, был застигнут, как и прочие, врасплох. Сквозь чуткий сон расслышав за стеною кутерьму, он быстро приподнялся на локоть, высек огонь и засветил свечу. Но дверь к нему с треском распахнулась, и в горницу ворвался сам царь Петр Алексеевич, а за ним Меншиков и несколько вооруженных потешных.
— Сдавайтесь, капитан! — крикнул Петр, победоносно налетая на полулежащего с обнаженной саблей.
Зоммер схватил лежавшую около него на ложе саблю и метким ударом отпарировал занесенный над ним клинок, а сам в то же время вскочил на ноги.
— Да это измена!.. — буркнул он, ретируясь за стол и становясь в оборонительное положение.
— Никакой измены, капитан, один военный фортель, — отвечал Петр, — крепость в наших руках, просите пардону!
— Но комендант наш, Нестеров?
— Тоже взят в постели. Вам одним ведь с нами не справиться. Просите, говорю, пардону: по крайности, оставим вам оружие, отпустим вас с миром.
Суровые черты огнестрельного мастера осветились полусердитой усмешкой.
— Одним хоть нам с Нестеровым утешиться можно, — проговорил он — что ваше величество — ученик наш. Получите!
И с формальным поклоном он передал ученику свою саблю. Но тот ее не принял, а заключил старика в объятия и звонко поцеловал его в обе щеки.
— Именно, что вы же оба подучили меня победить вас, — сказал он. — Вы — да вон еще этот малый, — прибавил он, указывая на Меншикова. — Спасибо тебе, Да-нилыч, надоумил! Не знаю, чем и отблагодарить тебя.
— Одну милость, государь, я просил раз у тебя, — бойко отвечал денщик, — ты тогда отказал…
— Какую милость?
— Да когда ты впервой набирал потешных…
— А! Да, помню. Ты просился тоже в потешный полк. Тогда, точно, ты был еще слишком мал, не под стать моим молодцам. Теперь хоть выровнялся… Возьмете ли вы его к себе в товарищи? — отнесся Петр к присутствующим потешным.
— Как не взять, государь, коли ты пожелаешь: за честь почтем, — был единодушный ответ.
— Ну, так желаю! Быть тебе отныне, Данилыч, моим меньшим потешным.
XII
— Видел ли ты уже, государь, сию куншту? — говорил любимый царский карла Никита Комар, входя раз поутру, летом 1686 года, в опочивальню молодого царя и подавая ему какой-то бумажный сверток.
Развернув сверток, Петр увидел гравюру, представлявшую портрет правительницы-царевны Софьи Алексеевны.
— Сестра Софья, — сказал он. — Ничего, схожа.
— Схожа-то схожа, а высмотрел, разглядел ли ты, милостивец, в каком она тут обличии и параде?
— Вижу, аллегория кругом: Разум, Целомудрие, Правда, Надежда, Благочестие, Щедрота, Великодушие. Дай Бог ей все сии добродетели!
— Да это же не все, государь, — вмешался тут безотлучный наперсник царя Меншиков. — Государыня-царевна, гляди-ка, изображена в венце царском, с державой, со скипетром в руках да с надписью, вишь — «Самодержица».
Открытое, красивое лицо отрока-царя слегка омрачилось.
— Что ж из этого? — промолвил он. — Титулуется же она второй год уже и в грамотах, и в челобитных «самодержицею» наряду с нами, царями-братьями.
— А намедни, в мае месяце, была с вами тоже на царском выходе! Да гоже ли это для нее, царевны, при царях-братьях? Не погневись, государь, на смелом слове, но кабы были у тебя уши слышать все, что говорится кругом тебя…
Глаза Петра вспыхнули огнем.
— Что говорится? Ну!
Меншиков с опаской огляделся на присутствовавшего Никиту Комара.
— Да говори, не бойся! — заметил ему карла. — Не от меня ль ты Данилыч, больше и слышал? А я, государь, не выдумщик, вот те Христос! Говорю только, что своими ушами слышал…
— Так что же ты слышал? — прервал его Петр и нетерпеливо ногою топнул. — Каждое слово из вас обоих надо клещами таскать!
— Изволишь видеть, — начал Комар, — бают, что благоверная государыня-царевна наша, а твоя сестрица, Софья Алексеевна, живучи годами отшельницею в своем девичьем тереме, начиталась всяких назидательных житий святых отцов, святых жен, царей и цариц…
— А что ж в том дурного?
— Дурного в том ничего бы, кабы не заняло ее про-тиву всех житие некоей цареградской царевны Пульхерии… Так сказывали мне, государь: за что купил, за то и продаю.
— Ладно! Дальше-то что же?
— А та Пульхерия-царевна, слышь, тоже была келейница благочестивая, великовозрастная, за малолетством братца своего царя Феодосия заправляла царством и приняла титул «Августы», сиречь «Самодержицы»: Как подрос он, царь-от, она самолично указы ему всякие к подписи подносила, поженила его, на ком вздумала, а как преставился он волею Божьею (царство ему небесное!), сама же выбрала себе из царедворцев своих супруга и воссела с ним на престол царский[4].
— И Софья возмнила-де себя такой же Пульхерией? — воскликнул Петр. — Но я, слава Богу, не Феодосий!
— Ты-то, государь, может, и нет…
— А кто же?
— А старший братец твой, царь Иван Алексеевич, не в зазор его царской чести: женила же его, не спросись, сестрица позапрошлым годом, как только ему шестнадцать лет исполнилось, на девице Прасковье Федоровне Салтыковой. Покуда-то Господь им только двух дочек дал, а даст сынка-царевича, так царевна именем племянника до смерти своей, поди, Москвой да и всем государством Московским заправлять станет. А о тебе и помину не будет.
— Нет! Нет! Ты, Никита, на сестру напраслину только взводишь! — возразил Петр.
— Ничего я, государь, на нее не взвожу! повторяю только, что кругом говорят. Слухом земля полнится. Зачем бы ей, сам посуди, было печатать вон этот портрет свой, да не на бумаге только, а и на тафте, на объяри, на атласе? Зачем было раздавать его направо да налево: «Гляди, мол, люди православные, кто есть истинная самодержица всея Руси». Объявила она ноне поход противу погани этой — татарвы крымской. Зачем, скажи? Вестимо, затем, чтобы явить себя и на поле ратном. Снарядила посольства во все царства христианские. Зачем? Затем, чтобы и те признали ее достойной носить венец царский. Вот, государь, что бает народ-то, а глас народа — глас Божий!
Нельзя сказать, чтобы откровенная болтовня карлика не оставила в душе впечатлительного пятнадцатилетнего царя никакого следа. Но он был еще слишком юн и неопытен в жизни, слишком мало задавался предстоявшим ему в будущем обширным государственным делом, чтобы вполне оценить те последствия, какие мог повлечь за собою самовластный образ действий его сестры-правительницы. Он сознавал только, что что-нибудь ему надо было и от себя предпринять.