Сфумато - Юрий Купер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я привык к этим представлениям, только постоянство репертуара удручало меня. Ежов всегда требовал концерт Паганини в начале и Японскую сонату для скрипки и фортепиано Вячеслава Овчинникова, которую тот написал для Йоко, в конце. Может, Ежов действительно что-то чувствовал по отношению к этим произведениям, а может, просто не знал других, тем не менее его требование всегда было одно и то же.
Для Йоко игра на скрипке была актом самопожертвования. Когда она играла, ее глаза, наполненные слезами, не отрывались от Ежова. Он же продолжал жевать что-то. Иногда его мутный взгляд останавливался на Йоко, и тогда он подмигивал ей, выражая свое удовольствие, смешанное с гордостью.
По его словам, он добирал время, утерянное им во время войны и послевоенной студенческой жизни. Став известным сценаристом довольно поздно, Валя пытался схватить все, что, по его мнению, должно было принадлежать ему раньше. Он так торопился, что часто терял удовольствие от того, что имел. Действуя безо всяких эмоций, своим поведением он часто производил странное впечатление. Он мог перевоплощаться с гениальным актерским мастерством, будучи в одну минуту героем-любовником, а в другую – уставшим от жизни старым казановой, умоляющим Женьку сделать ему одолжение:
– Ну, Женя, сходи погуляй, не будь эгоистом, ты еще молодой и здоровый, ты еще найдешь себе бабу. С тебя хватит.
Однажды Женька спросил его:
– Дядя Валя, какого черта ты показываешь свои лауреатские книжки? Ты что, не понимаешь, что это пошло?
– Я же не тебе показываю, Женя, ты ведь знаешь, только бабам…
Его печаль была столь естественна, что мы с Женькой почувствовали себя неловко.
Иногда Ежов оставался на ночь в моей мастерской с какой-нибудь женщиной. Он не стеснялся моего присутствия и, невероятно скрипя пружинами кровати, басом требовал от своей партнерши:
– Скажи, что я сейчас делаю. Не молчи… Скажи, что…
Она молчала, видимо, ее смущало мое присутствие. Но Ежов был настойчив.
– Да скажи ты ему, наконец, не делай из этого тайну, иначе это никогда не кончится, – просил я из своего угла.
Ежов замолкал на минуту, только звук скрипящих пружин нарушал тишину. Она продолжала молчать. Под утро все стихало. Когда мы с ним просыпались, немая обычно уже исчезала.
– Моя студентка со сценарного факультета. Очень одаренная, – говорил он.
– Только немногословна, – замечал я.
Ежову надо было возвращаться домой, и я должен был сопровождать его, поскольку он нуждался в алиби. Дома Валентин Иванович надевал на лицо маску усталого творческого работника, искал в шкафу свежие рубашки и носки. Выпив коньяку и закусив, он отправлялся снова по своим сценарным делам.
Трудно было отделаться от него надолго. Вечером он опять появлялся у меня или у Женьки. Иногда он возникал у моего окна в три или четыре часа утра с кем-то, кого я едва знал, и стучал. Я не открывал, тогда Ежов начинал ныть своим старческим голосом:
– Дитин, ты же не хочешь, чтобы мы замерзли на улице? – И после паузы уже требовал: – Твою мать! Откроешь ты или нет? – Он приказывал спутнице: – Попроси ты его!
Он интеллигентный человек и не сможет отказать женщине.
Я вставал, но не для того, чтобы соответствовать мнению Ежова обо мне, а потому что знал – Ежов упрям и все равно не даст мне уснуть. Я засовывал ноги в резиновые сапоги, которые служили мне тапочками, и шел к двери. Мне было тошно от мысли о бессонном остатке ночи и свистящем шепоте Ежова.
К тому же я знал, что не смогу пойти спать сразу. Пока он стелил на диване, ему требовалось мое присутствие. Как только гас свет, я снова слышал одни и те же вопросы, на которые Ежов, не дождавшись ответа, иногда отвечал за партнершу сам.
Впрочем, с Йоко он делал это в полной тишине. Трудно было представить его большое тело рядом с этим японским ребенком.
Йоко приехала в Москву, чтобы совершенствовать свою технику владения скрипкой, но ее интерес к Ежову оказался сильнее страсти к музыке.
* * *…Йоко закончила игру чистым пиццикато и попросила водки. Получив четверть стакана из рук Ежова, она опрокинула ее в себя. Продолжая демонстрировать свое знание русских традиций, японка отломила кусок черного хлеба и понюхала его.
– Ну, а теперь сонату! – попросил Ежов с интонацией, не терпящей возражения.
Йоко проверила струны и начала играть. Женька устроился на коленях у Верочки, индийской девушки-каучук. Володя Манекен сидел с закрытыми глазами.
Соната Овчинникова объединяла русские и японские мотивы, в ней звучали ноты ускользающей азиатской грусти и чисто русского страдания. Йоко играла в манере уличных музыкантов. В ее руках скрипка становилась маленьким живым существом. Прижавшись к ней щекой, Йоко смотрела на Ежова так, что становилось ясно: она играет только для него одного. Видно, почувствовав это, он перестал жевать.
Француз с левого берега Сены настойчиво пытался стереть носовым платком пятно со своего пиджака. Нора нежно взяла его руку и положила себе на колени.
Когда игра закончилась, в воздухе повисла тишина. Эта пауза разбудила Володю Манекена, и он решил ее заполнить:
Я и сам когда-то в праздник спозаранкуВыходил к любимой, развернув тальянку.А теперь я милой ничего не значу.Под чужую песню и смеюсь и плачу…
Глава 6
Не могу сказать точно, сколько я проспал в призрачном кафе «La Palette», но когда я открыл глаза, звуки мелодии продолжали раздаваться, тихо растворяясь в полумраке. Женщина, которую я для себя обозначил как пролетающую над городом душу, дремала, положив голову на стойку бара. Круглые часы без стрелок на стене исчезли, и на их месте появились другие, которые, как мне показалось, я уже где-то видел.
Я решил уйти из кафе, видимо, устав от состояния дремы. Мне захотелось просто увидеть своими глазами жизнь за его пределами. Я вышел на улицу в надежде встретить кого-нибудь из знакомых, Митю или Луку.
Улица была тиха и безлюдна, она производила впечатление необитаемой: ни машин, ни света в окнах домов. Она не была похожа на знакомую мне Рю де Сен, в ней угадывалось что-то московское: полуподвальные окна, водосточные трубы, подернутые инеем, вывески магазинов на русском языке. Еще не дойдя до бульвара Сен-Жермен, вернее, до того места, где, как мне казалось, он должен быть, я вдруг издали заметил огромную стену из красного изъеденного кирпича. Вместо предполагаемой церкви я узнал очертания Новодевичьего монастыря. Уже не задавая себе лишних вопросов, я вошел в ворота. Охранник в штатском молча показал мне жестом, чтобы я выбросил сигарету, и добавил: «Здесь не курят, вы что, первый раз в монастыре?» Я ничего не ответил. «Вы на отпевание?» – спросил он уже чуть мягче. «Да», – не задумываясь, ответил я. «Это там, в храме», – указал движением головы охранник.
Я пошел по аллее к храму, откуда теперь слышались невнятные звуки то ли органа, а может, клавесина. Мелодия, как показалось мне, напоминала «Времена года» Вивальди. Не потому, что я был большим меломаном, а просто в последний раз, перед тем как попасть в этот новый для себя мир, я был в консерватории на сольном концерте Стадлера. Видимо, в моей памяти сохранились фрагменты музыкальных фраз.
На ступенях храма стояли люди. Войдя в церковь, я почувствовал приторный запах ладана и свежесрубленных еловых веток. Все пространство храма было подернуто дымкой, как на картинах Тернера, сквозь нее просвечивали восковые свечи, их было много. Я медленно продолжал вглядываться в эту тернеровскую глубину, постепенно различая фигуры и лица людей. Многие были мне знакомы, я даже мог, правда, с трудом, вспомнить их имена. Рядом со мной женщина без конца опускала свечу, переворачивая ее, чтобы не обжечься расплавленным воском. Капли со свечи падали и тут же застывали на каменном полу. Неподалеку от гроба стоял крупный человек в черном пальто с длинными темными волосами до плеч. Он был почти неподвижен, держал свечу обеими руками, будто боялся, что уронит ее. Я узнал К. Э. Еще ближе, почти у изголовья гроба, столпилась группа людей, среди которых я разглядел Ольгу, жену Ивана. Я скользил взглядом по лицам, освещенным мерцающими свечами, вспоминая и узнавая их: вот Игорь Абрамов, с добрым и по-детски розовым лицом, его двоюродный брат Вовка, которого все звали просто Семен, Гарбер. Мне показалось, там, в храме, я увидел Митю и Луку.
Я вдруг вспомнил театр «Одеон» в Париже, где труппа Театра на Таганке, под руководством Эфроса, показывала «Вишневый сад». Иван играл Епиходова, единственную сцену, в которой он солировал, засовывая без конца пистолет в рот, делая вид, что хочет застрелиться.
Демидова-Раневская гордо восседала на огромной бархатной подушке в центре сцены. Судя по тому усилию, с которым она пыталась усидеть, подушка была слишком мягкой, так что «кресло» при каждом неосторожном движении клонилось то влево, то вправо, то опрокидывалось назад. Я вглядывался в декорацию, пытаясь понять замысел режиссера и художника.