Наши знакомые - Юрий Герман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, все всегда одинаково.
Вот Сидоров стоит над ней, — что он думает?
Моргает — не выспался.
Зол.
А думает, наверно: «Черт бы вас драл, черт бы вас драл!» Так именно подряд: «Черт бы вас драл, черт бы вас драл!»
Он ушел, и она долго брезгливо смотрела ему вслед — черт бы и тебя драл в таком случае! Теперь-то уж она точно знала, что он ей невыносим не меньше, чем она ему.
«Кончится эта мышиная возня, — думала она, — уйдут оба, и я потихоньку уйду. Возьму Федю, спущусь с лестницы и — пожалуйста. До свиданья. Все вы лицемеры, все вруны, все эгоисты. Вам жалко, что я вас беспокою. Вам жалко, что Федя верещит. „Цветы жизни, цветы жизни“, а чужой ребенок неделю проживет — он вам уже вот здесь. Раздражает. И я раздражаю…»
Сидоров ушел, а Женя не уходила.
Прошел час, было уже десять, Женя все говорила по телефону, играла с Федей, что-то делала на кухне. Потом позвонили, и Антонина услышала знакомый женский голос — очень певучий, легкий.
— Иван Николаевич зашел, — говорил знакомый голос, — а мой Егудкин еще не накормленный…
«Ах, вот это кто», — вспомнила Антонина и улыбнулась — так ей сделалось приятно от этого голоса и оттого, что перед ней подробно восстановилась вся та ночь, и наводнение, и два старика, и вкусная квашеная капуста, и тулупы, и тот разговор с Женей, и Сидоров утром. «Тогда он иначе ко мне относился, — с грустью подумала она, — иначе, лучше».
Заглянула Женя — сказала, что уходит. За ней в дверях стояла Марья Филипповна и приветливо кивала Антонине головой. Все утро Марья Филипповна просидела возле Антонины и рассказывала ей. Федя рисовал на полу большим цветным карандашом. На улице моросил дождь, здесь было уютно, приветливо. «С теплотой», — вспомнила Антонина слова Сидорова. Ей было удобно лежать и не хотелось думать о том, что она собралась уходить, потихоньку, с Федей.
«Может быть, это все и не так? — вдруг подумала она про утренние мысли. — Может быть, вовсе у меня противный характер?»
И с интересом стала спрашивать у Марьи Филипповны, как вязать пятку и как «накидывать».
Во втором часу дня прибежал запыхавшийся Сема Щупак. На нем был бараний тулупчик и сапоги выше колен, он так и вошел — в тулупчике и в шапке-финке, сбитой на затылок.
— Селям-алейкум.
— Здравствуйте, — сказала Антонина и натянула одеяло до самого подбородка.
— Вы меня помните?
— Тебя — да и не помнить! — сказала Марья Филипповна. — Поди вытри ноги.
— Нет, все-таки помните?
— Помню.
— А как, например, меня зовут?
— Сема Щупак. Верно?
— Абсолютно.
— Ну, вы тут занимайтесь, — сказала Марья Филипповна, — а я пойду детке молока вскипячу.
— Это ваш сын? — спросил Сема.
— Мой.
Антонина улыбалась.
— Бу-бу! — бессмысленно сказал Сема. — Бу-бу, мальчик.
— Что «бу-бу»? — строго спросил Федя.
Он смотрел на Сему снизу вверх внимательно и неласково.
— Хитер бобер, — сказал Сема, — да Щупак не дурак.
Федя засмеялся.
— Сколько ему?
Антонина сказала.
— Ого! — произнес Сема.
Ему было, видимо, неловко. Он не знал, о чем говорить. Антонина смотрела на него с тем милым, выжидающим выражением глаз, которое так шло к ней, и тоже молчала.
— Да, — сказал Сема, — врач у вас был?
— Какой врач?
— Меня Сидоров просил узнать про какого-то врача.
— Нет, — сказала Антонина, — не знаю.
— А температуру вы мерили?
— Нет.
Сема встал.
— Ну, я пойду, — сказал он, — до свиданья.
— До свиданья. Заходите.
Она приподнялась в постели и протянула ему горячую смуглую руку.
— Федя! — крикнула на всю квартиру Марья Филипповна, — Федя, детка, молоко пить…
В это время позвонили.
— Послушайте, Сема, — быстро сказала Антонина, — если это Пал Палыч, то, пожалуйста, скажите ему, что не надо. То есть я не то хотела… В общем, вы объясните ему, что я сейчас не могу с ним разговаривать.
— Есть, — сказал Сема с готовностью.
— Только не очень грубо…
— Я понимаю.
В передней уже кто-то раздевался. Сема вышел, плотно затворив за собой дверь. Это действительно был Пал Палыч. Он повесил шляпу и, разматывая шарф, кивнул Семе головой.
— Да, — сказал Сема, — здравствуйте.
— Федя, — опять крикнула из кухни Марья Филипповна, — иди скорей, детка!
Дверь из комнаты Антонины отворилась и в переднюю вышел Федя, на секунду приостановился, потом подскочил, радостно и длинно взвизгнул и бросился к нему в объятия.
— Ну что, — спрашивал Пал Палыч, — что? Как поживаешь? А?
Федя молча прижимался щекою к щеке Пал Палыча.
— Скучаешь? — спрашивал Пал Палыч. — Скучно? Ну, ничего, ничего. Мама-то где? В какой комнате? А? Или ее дома нет?
— Вот в этой, — сказал Федя, — вот сюда. Пойдем-ка! Она дома, дома. Она лежит больная. Она головку зашибла…
Пал Палыч шагнул было вперед, но Сема заслонил собою дверь и тихо сказал:
— Не надо, Пал Палыч. Антонина Никодимовна просила вас не ходить к ней.
— Ну, — нетерпеливо сказал Федя, — пойдем же!
— Нельзя, — упрямо произнес Сема.
— То есть как нельзя?
— Вот так. Антонина Никодимовна больна и не может вас видеть…
— Что ты врешь? Как не может…
— Она просила не пускать вас.
— Тебя просила?
— Меня.
— А ты здесь при чем?
— При том, что выполняю поручение.
— Ну, пойдем же, — опять сказал Федя и подпрыгнул на руках у Пал Палыча, — пойдем!
— Нельзя, мальчик, — строго произнес Сема, — иди один.
Пал Палыч медленно спустил Федю на пол и внимательно посмотрел Щупаку в лицо. Федя помчался к матери, дверь осталась незакрытой. Сема захлопнул ее.
— Так, — промолвил Пал Палыч и снял с вешалки шарф. — Значит, не пускаете?
— Не пускаем, — сказал Сема, — и благодарите бога, что под суд не попали…
— За что же это?
Сема прищурился.
— А вы не знаете? — спросил он. — Весь массив знает, а вы не знаете?
— Не знаю.
— Старый человек, — сказал Сема, — а бьет женщину до беспамятства. Позор вам! Обо что вы ее двинули, что у нее мозговые явления начались?
— Как мозговые?
— Вот «как»? У вас надо спросить «как»!
Пал Палыч одевался молча.
— И больше сюда не ходите, — сказал Сема, — незачем. Это вас из-за нее под суд не отдали, из-за ее доброты. А так — отвесили бы вам лет пять с гаком. Позор!
Он распахнул перед Пал Палычем дверь на лестницу.
К вечеру у Антонины разболелось ухо. Было так нестерпимо больно, и боль с такой быстротою усиливалась, что Антонина заплакала и продолжала плакать даже тогда, когда вошел Сидоров.
— Э, матушка, — сказал он, — плохо твое дело.
И присел к ней на кровать.
— Больно, — сказала она, — вот здесь.
Женя опять, как утром, звонила по телефону. Сидоров сидел одетый, в кожаной тужурке, красноглазый, но не злой.
— Ничего, — говорил он, — потерпи, брат! Сейчас все организуем. Часок потерпи…
— Да я терплю, — отвечала она, — только уж очень тут все разламывается.
— Чаю хочешь?
— Нет, спасибо.
— Ну, чего ж ты хочешь?
— Ничего не хочу, спасибо.
Потом Женя позвала его, хлопнула парадная, и под окнами затрещал мотоцикл. Минут через сорок приехал врач-ушник. Когда он вошел, Антонина поняла, что привез его Сидоров, и ей, как уже много раз в этот день, сделалось стыдно. Пока врач возился с ее ухом, она слышала в передней голос Семы Щупака. Что-то шептала Марья Филипповна. Там, везде, во всей квартире, была возня — такая, как бывает, когда заболел кто-то в семье, и заболел серьезно. Это ощущение семьи возникло у нее сразу, в секунду, и от этого ей сделалось так хорошо, как не было еще ни разу в жизни. Врач что-то делал ей с ухом, было ужасно больно, до того, что она даже вскрикнула два раза, но она не прислушивалась к боли и не слышала даже вопросов, которые задавал ей врач, а слушала квартиру — шепот в передней, Женино шиканье и то, как Сидоров с раздражением сказал:
— Я тебе говорил, ушника надо было сразу.
— Поверните голову, — сказал ушник, — мадам!
Она повернула голову и вскрикнула опять, а потом застонала: что-то перед ней погасло, до того было больно, — но она все же услышала, как стихла вся квартира, как все, вероятно, прислушивались. Ей захотелось теперь опять перенести боль, хотя в десять раз большую, но только услышать опять эту тишину, это прислушивание в квартире, еще раз испытать это ни с чем не сравнимое чувство, когда прислушиваются к тому, что с ней.
Врач вышел, и все куда-то ушли из передней, она закрыла глаза и поплыла — ей казалось, что она несется по тяжелой, темной воде.
Потом опять затрещал под окнами мотоцикл, и треск этот так отдался в ее голове, что она длинно и жалобно застонала.